Петр Краснов - Ложь
Потоптавшись на досках ступеней, чтобы стряхнуть налипший на сапоги снег, Акантов и Баклагин вошли в избу…
В просторном помещении, с белеными известкой стенами, густо пахло капустой и горячим тестом. Большие, длинные пироги, только что вынутые из печи, стояли на столе и точно дышали золотистой масляной, хрусткой корочкой. Батарея постаралась угодить любимому командиру. Деревянный стул в голове стола был увит еловыми ветвями. Шарообразные кусты бледно-зеленой омелы с прозрачными белыми ягодками были подвешены над праздничным столом. Но хозяина и хозяйки еще не было. Старший офицер батареи, капитан Бондарев, встретил гостей:
– Николай Иванович просил извинить его, – сказал он Акантову, – он чуть-чуть припоздает. С час тому назад, он с поручиком поехали попробовать в санках нового рысака, которого увели из-под Курска. Вы не видали его?.. Темно-серый, совсем стальной… Побежка изумительная.
– Беговой, наверно, – сказал другой офицер-артиллерист, Навагин. – Им уже и вернуться время, – добавил он. – Темнеть начинает…
Солнце, залив румяным светом белые стены, и, поиграв перламутровыми красками на расписанных морозом стеклах, скрылось, и темнота, по-зимнему уютно вошла в теплую комнату.
Солдаты-артиллеристы зажгли лампы. Офицеры батареи, их было шесть, Акантов, Баклагин и два пехотных офицера, толпились около стола, поджидая хозяев. Кое-кто закурил папиросу.
Создавалась некоторая неловкость. Разговор не вязался. Посматривали в окно, закрываясь от света ладонями, выходили на крыльцо… Кто-то сказал:
– Идут…
На дворе под окнами раздался топот конских ног и шелест санных полозьев. Из освещенной комнаты в сумраке наступившего вечера не было видно. Акантов вышел на крыльцо посмотреть рысака.
Сани остановились у крыльца. В них неподвижно лежал человек в светлой длинной шубе. Другой, – Гайдук, – соскочил с саней, и, обмотав вожжи около вереи крыльца и отталкивая Акантова, вбежал по ступеням в зал:
– Полковник Белоцерковский сейчас застрелился! – взволнованным голосом сказал Гайдук.
– Где он?..
– Я привез его. Он в санях…
Все бросились в двери…
Быстро убрали со стола ароматные пироги, сняли бутылки, столовые приборы, составили все по скамьям и на полу.
Поручик Навагин размотал со стула еловые ветки и разбросал их по полу. К запаху капустных пирогов и лука примешался смолистый аромат ели, напоминающий о празднике Рождества Христова и о покойнике…
Тяжело топоча ногами, впуская морозный пар в теплую хату, офицеры и солдаты внесли тело полковника Белоцерковского, и, по указанию доктора Баклагина, положили его на длинный стол, на белую, холщовую скатерть.
Мертвая, скорбная тишина стала в зале. Все растерянно жались вдоль стен. Доктор Баклагин приступил к осмотру тела самоубийцы:
– Так… так, – бормотал он, осторожно приподнимая голову Белоцерковского, с белым, точно восковым лицом и седеющими, залитыми кровью волосами. Темно-красное пятно расплылось по чистой скатерти, слышнее стал противный, пресный, металлический запах свежей человеческой крови.
– Господа, – сказал Баклагин, оглядывая взглядом офицеров, – если бы кто-нибудь из вас, не приведи Бог, вздумал бы стреляться, куда и как стрелялся бы он?..
– В рот.
– В сердце…
– В висок, – раздавались несмелые голоса.
– Хорошо… В висок?.. С какой стороны?
Навагин потянул руку к своему виску:
– С правой, Иван Алексеевич.
– Конечно, с правой, – подтвердил и юный юнкер.
– Господа, вы не примечали, Николай Иванович не был левшой?..
– Ну, что вы, доктор… Да когда же?.. Самый нормальный человек…
– Ну, так… так… Поручик Гайдук, с какой стороны от вас сидел полковник?..
Но поручика Гайдука в комнате не было. Кинулись к крыльцу, где была привязана лошадь, но там не было ни лошади, ни саней… Все, кто в чем был, в рубашках и кителях, без шапок, побежали на квартиру Белоцерковского…
Там никого не было… Денщик Белоцерковского с утра ушел в волостное правление готовить обед.
Хозяин хаты довольно бестолково объяснил, что барыня с ночи уложила все свои вещи по сундукам и увязкам, и вот: «Зараз приехал офицер за нею, с санями и со всеми вещами, увез ее в санях. Да шибко так погнали»…
– А куда?..
– Кто ж их знает-ведает… Вот, Сенька видал, сказывал: к краснюкам подались. Кнутом так и нашпаривал он коня-то… Вскачь пустил лошадь-то, вихром умчались…
Вышли на улицу.
Ночь. По черному небу загораются звезды… Ничего не видно в мягко сверкающей, как темная парча отливающей, снежной степной дали…
Какая тут могла быть погоня?..
Когда Акантов вернулся в волостное правление, он застал доктора Баклагина над телом Белоцерковского. Доктор сказал ему:
– Вот вам и патология!.. Какое там к черту самоубийство?.. Самое настоящее, и при том же чекистское, убийство…
С врачебной бесцеремонностью, Баклагин приподнял голову мертвеца:
– Изволите видеть: в затылок с левой стороны и на расстоянии не менее шести вершков. И волосы не обожжены… Какой самоубийца так далеко дотянет?.. Какой там, к черту, самоубийца станет стреляться, имея рядом с собой другого человека?.. Все у них было обдумано и сговорено. А такие люди, как Гайдук?.. Им что?.. Им все одно, кого пристраивать: красного или белого, – один черт!.. Да, я слышал, мне сейчас кто-то из офицеров сказал, будто родной брат Гайдука в Петроградской Чека служил… Только теперь додумались понять это!.. А она?.. Выходит, полковник Арчаков не ошибался. Нюх у него, как у хорошего пойнтера… «Молитву офицера» читала, плакала слезами жалости и благоговения, а душа-то ее была с ними, с красными… Там и платят щедрее, и чувственность там острее… Звериная чувственность… Такова-то, батенька мой, патология гражданской войны!.. Не дай Бог никому ее испытать…
Акантов больше никогда ничего не слыхал ни про Магдалину Георгиевну, ни про Гайдука. Ушли, словно в другой мир…
И, конечно, Дуся и капитан Лапин – не Магдалина Георгиевна и Гайдук: года не выходят… Но похожи… Странно как-то – повадкой всей похожи…
XIX
Подобно длительному, мучительному, кошмарному бреду разворачивалось далекое прошлое в памяти Акантова: «Да, вот, как оно было… Вот какая была моя жизнь, жизнь нашего поколения. Тяжелые бои, рукопашные схватки… расстрелы пленных коммунистов… Кровь и ужас… Непревзойденная храбрость, мужество, и тут же – гнусная подлость и предательство… Патология гражданской войны… Началось-то это когда?.. Эге, вот оно, когда началось-то… Когда мы… Да, мы… Не коммунисты… Не какие-то там Ленины и Троцкие, нет, именно мы, русские офицеры и солдаты, жидовской лжи поверили и Государю изменили и предали его толпе… Вот за то и пришли за границу, бесславные, пришибленные, не смеющие громко слова сказать, и разбрелись по мелким, не нашим, работам… Да, вот как!.. Помню: пришел ко мне как-то товарищ, видный когда-то, блестящий офицер, голодный, отрепанный, на “шомажном” пособии[22] из милости прозябающий, пришел и говорит: “Мне бы хотя какую-нибудь там работишку достать!.. С голода жена пухнет!..”. Что у нас? В прошлом – кровь и ужас неповторимый гражданской войны, худшей из войн, в настоящем – бедность и “работишка”… А, ведь, в эти годы складывалась и формировалась душа моей Лизы…».
Незаметно стало светать… Ни души не было на площади, в сквере и на улицах, звездою разбежавшихся по городу. Никого. Ни шороха шагов, ни шума колес. Спал город. Блаженным, тихим, мирным сном спал, и в нем столько лет спала Лиза. Ей не снились, ей не вспоминались кровавые кошмары, видения замученной, истерзанной Родины…
Вдруг, как-то сразу, ожил город. За сквером через площадь потянулись длинной вереницей желтые вагоны трамваев. С гулким грохотом промчался большой, двухэтажный желтый автобус, совсем пустой. Газетчик в красной шапке появился на углу у сквера. Проехал грузовик, груженный капустой и еще какою-то зеленью, и появились первые прохожие. Пошли хозяйки с веревочными сеточками на рынок за провизией. Все сильнее и оживленнее становился грохот и шум вдруг проснувшегося города…
Акантов закрыл окно.
Шесть часов. Новый день наступил. День отъезда в Париж, на новую жизнь, с Лизой. В десять часов милая девочка обещала зайти за Акантовым, чтобы вместе идти по магазинам. Ей так хотелось показать отцу, что, вопреки всему тому, что тот слышал во Франции, – в Германии «все есть»… И вдруг назойливая мысль встала в голове: «В одиннадцать… в одиннадцать, он, как будто, обещал ждать Лапина, этого страшного капитана, совсем не похожего на капитана, чтобы ехать с ним в Кайзергоф завтракать и знакомиться с Тухачевским… Все это страшно интересно, но именно – страшно. Почему-то от всего вчерашнего вечера, от радио, от стихов, прочтенных Дусей, осталось нечто смутное и зловещее. И сейчас стало страшно идти с Лапиным. Заскребло на сердце. Снова поднялись видения гражданской войны, Гайдук и Магда Могилевская, но это продолжалось лишь одно мгновение. Вдруг навалился на Акантова сон, завладел им, повалил на постель, и не успел Акантов сообразить что-нибудь, как уже спал крепчайшим своим обычным, солдатским сном. Все исчезло. Точно сразу кто-то отпустил колки туго натянутых душевных струн, и струны ослабели, повисли безжизненно и беззвучно, и легкий шум в ушах заглушил все думы и воспоминания…