Алексей Смирнов - Антигримаса, или Осторожно, март !
Молча обувшись, он поклонился мычащему и хрипящему столу. Собрался было подать хозяину руку, но заметил, на счастье, что ладонь у него, у Ейвина, отвратительно влажная. И потому сделал этак игриво, по-клоунски - не то отдал честь, не то благословил, словно некий лидер, на великие подвиги. И ушел, недоумевая, откуда этот гнусный запах. Откуда пятно, что случилось со ртом? Перед отправкой в гости Ейвин сменил носки, он никогда не забывал менять носки, хотя, если уж оставаться честным до конца, ноги у него почти не потели, и подобная чистоплотность была, возможно, излишней. О марте Ейвин успел забыть - на время, потом он вспомнил и про март.
А март тем временем настойчиво звал обратить на себя внимание. Чалые, буланые, вороные иномарки норовили окатить прохожих лохов веером крошева из тающего льда и снега. Небо приблизилось к чердакам. Ветер лез прямо в кости, гнушаясь прочими тканями. Уборщица-невидимка, из нордических великанш, нацепила на швабру громадную серую тряпку и приступила к сизифову труду: мела, махала, терла и только разводила грязь.
"Собственно, приплывшие заботы - сущая чепуха. Брюки - в химчистку. Ботинки - на балкон, проветрить. Побольше мыла, побольше мяты. И вату в уши, чтобы не слышать сплетен. Ах, жаль, что нельзя глубже ушей, потому что мысли, мысли!.. Куда от них деться? Куплю плейер. Лай-лай, раздолбай - и никаких мыслей".
Ейвин выполнил все намеченное, только плейера не купил. Представил, как он, не первой молодости человек, начнет разъезжать в идиотских наушниках что о нем скажут? Да впридачу неизбежная жвачка, куда ж без нее, если его дыхание воспринимается как тлетворное?
На службу отправился в новых ботинках и темном костюме, предварительно ощупав каждый доступный телесный дюйм - нет ли где беды? Пришел, поздоровался в отделе с коллегами, сел... Раздался ужасный звук! Кошмарный, непристойный, неприличный, вгоняющий в краску, изгоняющий из общества, затворяющий двери домов, порождающий гогот и клекот... Они сразу, гогот и клекот, разразились: оказалось, что над Ейвиным подшутили. Один из сослуживцев приобрел в похабном магазинчике известную подушку, на которую если сесть, то выйдет описанный звук - забавно! А Ейвин, сперва не разобрав, в чем дело, побагровел. Он вообразил, будто у него самопроизвольно расслабился соответствующий сфинктер, обычно строго контролируемый, и вот теперь... Ему объяснили, ему показали подушечку и, видя степень его огорчения, начали, чтобы утешить, по очереди усаживаться на нее сами; отдел наполнился пакостной псевдокишечной симфонией. Ейвин не утешился. Во-первых, изначально шутка адресовалась ему одному - неспроста. Его имя, когда по поводу симфонии возникнут законные вопросы у прочих сотрудников, будет названо первым, и от него же все как бы и пойдет - в конце концов договорятся до того, что сам он и принес подушечку, договорятся, что, быть может, подушечка-то тут и не при чем... И - главное - почему конкретно Ейвину приходится работать в коллективе, склонном к низкопробному юмору? Нет ли в этом специального умысла судьбы? Дескать, по Сеньке и шапка? Дескать, ну где ж тебе еще существовать с твоими-то данными? Опять же - с какими-такими данными? С какими?
Ейвин почувствовал, что если он сию секунду не покинет помещение, да и само здание, он совершит какой-нибудь непоправимый поступок. Понятно, что прощаться он ни с кем не стал. Домой, домой! Там запереться и все обдумать, и разобраться наконец, по чьей милости все так. Пока он бежал по мокрым улицам, возможность постороннего злого умысла, которая сперва лишь промелькнула в его сознании, выступила на первый план. Вспомнился март, вспомнилась гадалка - все к тому, что сам он не виноват. Его сглазили. Он знает, кто, есть одна такая. К ней прямо сейчас он и заскочит - не сделает ничего, просто посмотрит в глаза и спросит: за что? Это рядом, в двух кварталах за поворотом. Вот ее парадная, вот ее кислые ступени, вот дверной звонок, а вот и она. Конечно, не ждала, конечно, разыгрывает удивленную. Радости не выказывает, недовольства не выказывает тоже. Не раздеваясь, Ейвин плюхнулся на что-то, заурчал животом и посмотрел ей, как и намеревался, прямо в расширившиеся глаза. И вопрос, какой хотел, задал тоном измученным, в манере поверженного тайного врага:
"За что?"
Через пять минут он шагал обратно, заложив руки за спину. Ему ни в чем не признались, и даже не поняли, о чем идет речь. От сглаза открестились сразу, попятились, схватились за телефон. Господи, какой же он болван! Действительно - с какой ей стати желать ему зла? Что за нелепость взбрела ему в голову? Никто его не сглазил, нет, он сам такой. Чем дальше Ейвин шел, тем явственнее чувствовал, что пахнет дурно, ужасно. Это надо скрыть любой ценой, это надо утаить от людей, животных, и растений. Запах - казалось бы, совершенный пустяк, но сколько приходится тратить сил на заурядную социальную мимикрию! Если гадость поселилась, она должна сидеть внутри, ее никто не должен видеть, любая публичность сродни аутодафе. Подозрительным образом полученное пятно. Ботинок-намордник. Гнилостный выхлоп. Сколько всего! Раньше, наверно, он просто ничего не замечал. А культурные, воспитанные люди, чьи личные дефекты, в отличие от его, были тщательно упакованы, вежливо отмалчивались. Напрасно он не отправился сразу домой, зря заходил к этой, за поворотом. Теперь добавится кое-что новое, пойдет гулять-резвиться новая весть: Ейвин - безумен! Он не только воняет, он сошел с ума! Вернее, сначала тронулся, а после - перестал за собой следить! Не моется! В туалете вытирает о брюки пальцы! Он совсем - того! Рядом же рулон! Рулон! Рулон!
...Вот он дома, смотрится в зеркало. Рожа-то крива! А он пеняет на зеркала, в которых отражается. Своя рожа, рожа-то гляди, как крива!
Надо сделать, как сделал тот, что из книги, невидимый. Обмотаться бинтами с ног до головы. А что? Заболел. В остальном - приличен, благопристоен: шляпа, галстук, костюм, ботинки. Можно зонт. И портфель обязательно. Ведь ребенку понятно, что гнойные язвы нельзя выставлять напоказ, вот он и забинтуется, сохраняя приличия. Наденет темные очки. Оставит открытым лишь рот - надо же как-то общаться. А в рот - мятный леденец, или "антиполицай", или "рондо", или "минтон", или "стиморол", или лук с чесноком...стоп, нельзя...водочки! Для разнообразия - можно. Пахнет? Неприлично, но в меру, простительно, всем понятно, с каждым случается.
Но где ему взять столько бинтов? Ейвин заглянул в аптечку и нашел всего пару небольших пакетиков. Придется снова выйти и купить, сколько сможет унести. Его обязательно спросят: зачем? А он... а вот и кстати: кровь! Ейвин тупо уставился на свои ладони, где одна за другой открылись поры, из которых стала медленно сочиться кровь. Стигматы! Это, впрочем, словечко не сразу укоренилось во внутреннем монологе Ейвина. Он просто увидел, что кровь пошла, а значит, появился прекрасный повод идти в аптеку. Он скажет там, что у него болезнь, при которой не сворачивается кровь. Таких жалеют, таким прощают даже запах. А вонь, как он отметил мимоходом, значительно усилилась. Не гниет ли он изнутри? Ейвин припал к зеркалу как можно плотнее, разинул рот, попытался втиснуться зорко в багровое нутро, но ничего не сумел различить. Если гнило, то гнило глубоко, в печенках, и даже еще глубже, где поликлиника не видит и пишет после, что полностью здоров.
Итак, снова на свежий воздух. Март не март - какая прелесть, какое торжество повсеместной чистоты! Когда б не Ейвин, выползший из логова, стремясь к недостижимому: стать вровень с остальными, с теми, кто свято держится правила "все мое ношу с собой". В каком, однако, удачном месте он проживает! Все под боком: булочная, гастроном, больница, прачечная, отделение РУВД, кладбище, кинотеатр, сквер для спокойных прогулок, лодочная станция, Божий храм, библиотека, железнодорожная станция...И аптека, ясное дело, неподалеку, вот она. В аптеке Ейвину никаких вопросов не задали, а молча отгрузили столько перевязочного материала, сколько он смог унести. Шатаясь под тяжестью ноши, Ейвин поплелся обратно. Задувал холодный ветер, и все прохожие, встречавшиеся Ейвину по пути, кутали носы в воротники. Он их понимал, он чувствовал бесконечную вину перед ними и тихо молил потерпеть: сейчас он пройдет, исчезнет, и им не придется больше нюхать.
С трудом он поднялся по ступеням, свалил пакеты на гряхзный пол, перевел дыхание. Отпер дверь, вошел, начал заносить бинты, после чего разделся догола и оценил состояние своего тела. Кровоточили уже не только ладони, алые капли выступили на груди и боках, словно были следами от стрел, поразивших святого Себастьяна.
"О, как я мерзок! Как я отвратителен!"
То, что обычно произносится при сопоставлении себя с Создателем, Ейвин произносил в отношении иных людей, тоже дефективных, но с полноценным панцирем.
Он принялся за работу. Никто не учил его десмургии, искусству бинтования, и дело продвигалось плохо. Ейвин путался в бинтах, ленты перекручивались, завязывались в петли, распускались на нити, забивались в рот, душили за горло. Он начал с рук, но вскоре выяснилось, что первым делом следовало опоясаться и закрепиться, а после уж действовать центробежно, с захватом конечностей. Когда Ейвину все-таки удалось добиться своего, он оказался похожим на свежеприготовленную мумию. Приблизившись к зеркалу, он критически рассматривал, что получилось. Да, совершенство недостижимо, рот остался, но как же ему без рта? Надо же общаться, надо есть, надо напевать популярные песенки. Ейвин высунул язык, и вся его забинтованная фигура передернулась. Какое низкое зрелище! Толстый, бледный кусок осклизлого мяса. Такое впечатление, что он едва помещается во рту. Липковатый желтый налет, клубничный кончик в ядовитых точках, словно покрытый сыпью. Так не пойдет, так оставлять нельзя. Нужно немного подправить, подровнять...пусть будет хоть чуточку изящнее, а то поселилась в начальном отделе кишечной трубки какая-то болтливая мокрая стелька...