Василий Кондратьев - Книжка, забытая в натюрморте
За две, три хорошо свернутые сигареты "Драма", конечно, развеялась за окнами и утренняя дымка; обнаружились совсем ясно близкие внизу дома и уходящий парк, без обмана. Все то, что вчера казалось, на сегодняшний день разлетается, как мошкара или плохо запоминающийся сон невротика. Только табачный дух, оставляющий горький привкус, помнит об этом. Если внимательно посмотреть на подмоченную за ночь афишу со вчерашней выставки, нельзя не улыбнуться и на бижутерию портрета, и тому, что творят воображение и влюбленность. И мы же не дети, всего пугающиеся в темной комнате - а любим, скорее, гадать, да угадывать - но иногда верим, что нет смысла в созвездии. За окном же светло и пусто, нетронутый свод без звезд; только наперстное серебро пальцев, разбирающих на столе пасьянс. Мы, конечно, не знаем смысла Таро. Но если разложить все имеющиеся карты, - по правилам старой "географической" игры, - то перед нами откроется свой путеводитель. Все эти картинки, заполненные карточки, черепаховые и тисненые визитки, таблички коллекций, почтовки с балеринами и актрисами - и карты рисованные, военные на топографических планах, тюремные с "королями" из старых газет, и карты любительские порнографические, с девицами тройкой, тузом и валетом - все составляют расклад великого аркана, тайны, совокупляющей арканы младшие, содержащие граций, фурий, двенадцать созвездий и все масти: все это как старинные "табачные карточки", собрание нескромных вкладышей, разложенное в таком хороводе причудливых копуляций, которого в органической химии нет. Не случайно курильщики в клубах дыма чувствуют воспоминание, оставляющее на губах горький след. В этих картах не кажется, а рассказывается, почти наугад вычитывается та самая карта, крапленая память.
Все три оставшиеся карточки из коллекции, лежавшие передо мной кверху крапом, перевернулись, как побитые мишени, одна за другой: выпадающие по мастям королевы, не царевна, а три актрисы, которых в Петербурге помнит любой камень. Одна такая, какую мог видеть и описал Оскар Уайльд, обнаженная, как звездное небо, в нитях сверкающих драгоценностей, каждый камень которых стоит зрения его ювелиру; быстрая, тонкая, как змея, в бледнозеленом газовом покрывале. Это эскиз Бакста, - хорошо известная акварель, для Саломеи, в которой Ида Рубинштейн покоряла фокинскими танцами зрителей, для них - воплощение русского декаданса, "Египетские ночи" Аренского, где балерина собрала много больше голов. Следующая картинка из альбома, который богема петербургского кабарэ "Бродячая собака" со стихами Кузмина, Ахматовой, Гумилева поднесла в честь Тамары Карсавиной Саломеи, похожей на блуждающую комету в космической, бесконечной мантии: на колене царевны каждый вечер "русских балетов" Сергей Судейкин рисовал розу. Судейкин превратил зал на "Елисейских полях" в ад под звездами черного неба; два ангела с лазоревыми крыльями стояли над царевной, пока перед ней чередой проходили замученные, чудовища творили казни, и кровь, - если вспомнить, что немного спустя мэтр создаст "Маску красной смерти", - лилась. И еще одна Саломея, белокурая, в белом газовом платье, перевитая золотом; ее золоченые туфли блестят в танце, сверкают голубые молнии на багряном зареве. Сейчас трудно представить себе этот спектакль Евреинова, запрещенный за "порнографию"; мы не видели, как Николай Калмаков, волшебник из Петергофа, мастер невероятных кукол, одел Саломею Наталию Волохову, легендарную "снежную маску" стихов Блока. К сожалению, в мое собрание не попали ни Алиса Коонен, игравшая Саломею у Таирова, ни Ольга Глебова-Судейкина, исполнявшая в "Бродячей собаке" танец семи покрывал, ни Ольга Спесивцева, сменившая Карсавину в балете Шмита - ни, тем более, Алла Назимова... Как передать все танцы, поставленные Романовым, Леонтьевым, Лифарем, Голейзовским? Спектакли, которых не видели, жизни, о которых не узнали - напоминают потерянные навсегда возможности, утраченные чары, сваи, лежащие в основании Петербурга. Каждая карта - изображение, преданная повесть; только желанная карта, та, которую и гадание и надежда, имеет не значение, а имя. Я перевернул ее. Это была не карточка с загнутым в просьбе ответа уголком, не фотография на память, а обычная "французская" игральная карта, червоная дама.
Любая цыганка - или, хотя бы, ваша родная тетка скажет, что по этой карте загадывают "предмет любовный". В уголке карты сердце, коронка и имя - Юдит - которым с изобретения "французских карт" называют червоную королеву. Та самая Юдифь, обольстившая и обезглавившая ассирийского Олоферна - и ведь это ее портрет, вывешенный плакатом в Летнем саду, завлек меня во весь этот паноптикум. Я попытался понять, что чувствовал тот художник, который первым увидел в благочестивой Юдифи такое странное, карточное двуличие, что если перевернуть все вниз головой - получится то же... В какой комнате картины с гибелью Крестителя и с доброй израильтянкой висели напротив, как зеркала: какая еще любовная тайна, может быть, погубившая своих героев, сгорела в старых хрониках? Как же я мог разглядеть Саломею, пускаясь за ней повсюду, если столько веков каждое упоминание о ней, возникающее в недобрый час против воли, рождает новую легенду? Часто, едва я начинаю засыпать, мне кажется, что я чувствую ее поцелуй. И тогда я уже совсем не ощущаю своего тела, только мои глаза устремлены в новую тьму, а моя бедная ветреная голова кружится в пустоте. Если бы я мог себя видеть! Мне стыдно, не получается рассказать о том, что было между нами. Иногда кажется, что в наших близости и романе есть нечто невероятное и даже отталкивающее. Иногда, когда я хорошо знаю, что ее нет поблизости, - нет и не может быть, я замечаю на улице женщин, которые напоминают ее, как близнецы. Как-то раз это было на Невском: я проходил мимо окон кафе, мне показалось, что она идет мне навстречу по шахматному полу. В другой день ее лицо вдруг промелькнуло в гуще толпы на Сенном рынке. Я успел только заметить ей вслед, что она была в чудном пальто из ослиной кожи: шикарная, недоступная для меня вещь.
1991