Влас Дорошевич - Сцена
А он весь в красном, как вылитая из стали статуя, стоит у стола в красивой торжествующей позе.
Он весь дрожит от охватившего его волнения. Он сам полон какого-то сатанинского восторга. В эту минуту он не певец, — он дьявол, который сейчас начнёт потешаться над людьми. Он с восторгом, с упоением слушает летящий из оркестра, словно из пропасти ада, призыв к сатанинской песне.
Дирижёр наклоняет палочку в его сторону.
С горящими глазами он делает прыжок к рампе, — его прыжок, от которого в страхе вскрикивали в партере, — и начинает вот так:
— На земле…
Из его груди вырвалась хриплая, жалкая, ужасная, режущая ухо, нота.
Он схватился за волосы и, рыдая, упал на свою кровать.
Он рыдал, вздрагивая всем телом в этой грязненькой каморке, где при свете огарка блистали по стенам золотые надписи на разноцветных лентах:
«Genova»[2]… «Milano»[3]… «От благодарной публики Одессы»… «От киевских поклонников»… «От москвичей»… «Петербург»… «Wien»[4]…
Как все басы, он мало занимался любовью и не имел поклонниц.
Зато поклонники…
В числе его поклонников были лучшие представители общества Петербурга, Москвы, Киева, Одессы.
Его баловали, начиная с первого его дебюта в генуэзском «Politeama Margherita» и кончая этим ужасным днём.
А парижская «Grande Opéra», куда его приглашали!
А поклонники, пророчившие ему мировую славу Виолетти, Джамэта…
Он пел им прекрасные песни, а они угощали его прекрасным вином.
Однажды после большого ужина, данного в честь его, где шампанское золотом горело, налитое прямо в огромные выдолбленные льдины, он проснулся утром с неловким ощущением в горле.
Он хотел взять по обыкновению одну из своих чудных бархатных нот, из горла вылетело какое-то шипение.
Он весь похолодел.
Он хотел крикнуть, послышалась только какая-то сипота.
Он в ужасе дрожащими руками стал приготовлять паровой пульверизатор.
Прикладывал согревающие компрессы, — ничего не помогало.
Он схватился за голову. Ему казалось, что он сходит с ума.
Он кинулся к доктору, к одному, к другому, к третьему…
Один нашёл у него паралич голосовых связок, другой — воспаление гортани, третий — начало дифтерита, четвёртый — жабу, пятый — просто лёгкую простуду.
Он лечился у всех, делал всё.
Ездил в Вену, в Париж, в Лондон, в Милан, и вернулся поседевший, осунувшийся, без гроша денег, в потёртом костюме, с сиплым голосом, которого хватает только на то, чтобы ругаться с портными, которые никогда не затворяют дверей, когда ходят, и вечно делают в уборных сквозняки.
Он живёт на те гроши, которые иногда ему дают взаймы артисты за исполнение их поручений, и обедает у примадонн, с которыми всласть ругает Альбаффини, — этого грубого, неотёсанного мужика, который всем говорит «ты» и не считает примадонн ни за что.
Маленькие деньги, которые ему присылает каждый месяц сестра, он тратит на покупку патентованных средств «для горла», и пишет ей нежные письма, полные благодарности и светлых надежд:
«Близко, близко уже светлое будущее, когда я из первого же аванса, с первого же бенефиса, заплачу тебе всё, что ты для меня тратишь. Скажи своему мужу, что недолго ему тянуть лямку акцизного смотрителя в каком-то глухом провинциальном городишке. Я попрошу за него моих петербургских друзей, — мне мои поклонники не откажут ни в какой просьбе. Можешь быть спокойна».
Положительно, в этих заграничных пилюлях и пастилках есть что-то чудодейственное!
К нему возвращается его голос.
Конечно, это не то, что было, но нужно время.
Он может петь.
Он узнаёт свой голос.
Он поёт уж настолько, что когда в город приехал дать три концерта знаменитый тенор, он отправился к старому товарищу, с которым пел когда-то в Барселоне «Гугенотов».
— Интриги, зависть! Уж чего стоил в этом сезоне один Альбаффини! Ты ведь знаешь Альбаффини? Ясно как день, что этому животному не хочется, чтоб публика слышала, как нужно петь… Нет, я положительно не могу оставаться здесь! Здесь мне не хотят дать ходу! Не разрешают дебюта… Я к тебе. Тебе стоит сказать только слово твоему импресарио, он не посмеет отказать. Пусть возьмёт за самое маленькое вознаграждение. Мне ведь не вознаграждение. У меня нет никаких потребностей. Мне хочется, чтоб меня услышали. Дайте мне встретиться с публикой! Да-с! И тогда посмотрим!.. А я тебе буду очень полезен в твоих концертах. А, старый товарищ?! Но, может быть, ты хочешь меня раньше слышать? Изволь. Конечно, предупреждаю, это не то. Нужно время. Но ты всё-таки кое-что услышишь.
Он спел ему «свою арию» из «Le roi de Lahore»[5], как он её поёт, и повернулся к знаменитому тенору с лицом, горящим от удовольствия, и глазами, увлажнёнными слезами:
— А? Каково, старый товарищ?
Знаменитый тенор с тем же обычным заспанным видом объевшегося кота полез в карман и достал билет в сто франков.
— На. Всё, что могу…
Он бросил деньги на пол, и, когда выходил, его душили рыдания.
— Можно быть великим певцом, и в душе всё-таки оставаться большим сапожником! Сапожник никогда не перестанет быть сапожником!
И он стал ещё больше чуждаться посторонних людей, ещё глубже ушёл в поднятый воротник своего рыжего пальто, его взгляд стал ещё озлобленнее, и он ещё сердитее кричит на портных:
— Да затворяйте же двери, чёрт вас побери! Вы меня простуживаете!
Когда его приглашают ужинать, он отказывается:
— Я не пью, это вредно для голоса!
Сестра зовёт его переехать жить к ней.
И её письма терзают его душу.
— Вы знаете, — говорит он, — минутами мне начинает казаться, что ко мне не вернётся мой голос… Но поймите, я не могу жить без театра.
На днях я встретил его сияющим, радостным, вольным.
— Отличные известия!
Мы поздоровались.
— Надеюсь, на следующий сезон вам придётся писать о моём дебюте. Вы уж тогда пожалуйста…
Он сделал комический поклон.
— Вот посмотрим, как-то вы меня обругаете, когда услышите в Марселе. Ха-ха-ха!
И он расхохотался сиплым смехом.
— Я получил новые пастили. Их, говорят, ест Баттистини. Делают, действительно, прямо чудеса! Да вот вы сами услышите. Я вам возьму своё «fa»…
Из его груди вылетел хриплый, дребезжащий звук, похожий на скрип немазанного колеса.
— Хорошо?
— Отлично.
Пусть бедный сумасшедший живёт иллюзиями.
Летний тенор
Он был моим соседом по даче.
Я сидел на своей террасе и пил чай, он — на своей и был углублён в фотографии.
Неожиданно он повернулся ко мне и спросил:
— Вы пописываете в газетах?
Я поклонился и отвечал:
— Да.
Он снисходительно кивнул головой:
— Можете написать, что тенор Аполлонов приехал и нанял себе дачу!
Я поклонился:
— Благодарю. Но я не по этому отделу.
Он посмотрел на меня с сожалением:
— Ах, вы не пишете музыкальной критики?!
И, не кивнув мне, повернулся, запел какие-то рулады и ушёл в комнаты.
На следующий день он протянул мне карточки и сказал:
— Вот!
Он подошёл к палисаднику и подал. Я подошёл к палисаднику и взял.
— Вы были в цирке гимнастом? — с интересом спросил я, увидав фотографии.
Он снисходительно улыбнулся:
— Это так, для психопаток! Видите, специально в будуарном формате! В матросской рубашке с декольте. С обнажёнными руками. Весь в трико. У вас тут в столице масса психопаток. Будут приставать!
— Да, психопаток, говорят, очень много.
Он улыбнулся самодовольной улыбкой.
Я подал карточки:
— Благодарю вас!
— Возьмите. При вашей газете есть эти… как они называются… с картинками…
— Иллюстрированные приложения?
Он кивнул головой:
— Они самые. Редакция потом будет искать моих карточек.
Я поклонился:
— Благодарю вас. Когда редактор начнёт искать, я у вас попрошу!
Он кивнул головой, запел руладу и пошёл прочь.
Назавтра он спросил меня:
— Запаслись билетом?
— Куда?
Он посмотрел удивлённо:
— А на открытие! Сегодня открытие.
— Нет.
Он с сомнением покачал головой:
— Рискуете не достать.
— Ну, что ж! Я в опере, собственно, ничего не понимаю.
Он небрежно окинул меня взглядом:
— Может быть, я возьму «do».
— Когда?
— Сегодня вечером.
— А может быть, и не возьмёте?
Он отвечал небрежно:
— Глядя по настроению. Я посмотрю мою публику. Может быть, я ей возьму моё «do», а может быть и нет!
Он презрительно пожал плечами:
— Дело летнее. Мы, артисты, смотрим на это, как на отдых. Как на шалость.
— Вы уж пели в столице?
— В первый раз. Я делал Италию.
— Как?
— Я проделывал Италию. Пел во Фраскати, — это около Рима. В Кастелламаре, — это около Неаполя. В Комо, — это около Милана. В Калабрии, около Реджио, со мной презабавный случай был. Пою «Пророка», — успех колоссальный. Особенно зрители в первом ряду. В энтузиазме. Бисирую. Выхожу во втором акте, — весь первый ряд пустой. Оказывается, их арестовали в антракте!