Борис Лазаревский - Машинист
— А не выскочили бы.
— Ну, а как ты думаешь, Федот, что это за человек такой должен быть, который решается столько душ погубить?
— Не знаю, — говорю, — должно быть и на человека он не похож.
— Должно быть, — и опять вздохнул тяжко так.
Прибыли на станцию. Сейчас жандарма потребовали. Суета опять пошла. Нас и пассажиров допрашивали. На дрезине, на то место, где лом был, ездили. Протоколы писали. Перед самым отходом поезда приходит к паровозу опять тот доктор, что руку тряс Андрею Антоновичу, и подаёт ему какой-то пакет.
— Вы позволите предложить вам… Собственно не только от меня… Все пассажиры выразили желание… Собрали как знак особой благодарности. Правда, жизни людей дороже денег, но я и жена, мы только вчера повенчались, мы так благодарны вам. Тут всего двести двадцать рублей… Вы, конечно, не откажетесь принять…
И так у него язык заплетается как у пьяного, Андрей Антонович красный такой стал.
— Нет, — говорит, — я не могу. Я жалованье получаю, мне не нужно, да и не за что, я только тормоз повернул.
— Да, но если вы не возьмёте этих денег, вы нас всех так огорчите.
— Хм… Что же мне делать? Не могу… Ну, хорошо, только пусть эти деньги на Красный Крест, что ли, пойдут.
— Конечно, конечно, это уже от вас зависит.
— Только вы сами и передайте, а то я ей-Богу не знаю, куда и посылать нужно, да и времени у меня нет.
До тех пор торговались, пока обер-кондуктор не дал свистка к отправлению. Так Андрей Антонович и не взял этих денег. Не знаю, куда девался и господин этот, в вагон ли сел или на станции остался. Я в пути не вытерпел и говорю Андрею Антоновичу:
— Хотя бы вы для меня десяточку на сапоги взяли, ведь двести двадцать рублей из поддувала не вытрясешь.
Как закричит он:
— Да за что? Что мы с тобой пассажиров только спасали, а про себя и не думали? И сапог ты хороших всё равно не сделал бы, а купил бы за пять рублей старые, дрянные, а другую пятёрку пропил бы. Ты и так почти тридцать рублей получаешь. Что у тебя семья? Дети малые?
— Ну, — говорю, — если вы кричите, так я и рассказывать не хочу, — отворил топку и стал уголь подбрасывать.
И то потом, как раздумался, так и правда, он только тормоз повернул, а я смотрел, что из того будет».
Федот замолчал и стал выгребать из потухавшего костра картошку.
Со стороны поля потянуло предрассветной прохладой. Небо над горизонтом побледнело. Вдоль бесконечных товарных вагонов нашего поезда прошёл с фонарём в руке сторож, одетый, несмотря на теплоту ночи, в тулуп и баранью шапку. Его шаги мягко прозвучали по сырому песку и замерли где-то возле паровоза. Долго ещё только покачивался зелёный фонарик. Скоро нужно было и ехать…
II
С Силенко я познакомился в это же утро в «дежурной» комнате оборотного депо. Знакомства среди машинистов завязываются быстро и просто. Сближают общие радости и горести паровозной службы. Он сидел за грязным дубовым столом и ел нарезанную ломтиками московскую колбасу с чёрным хлебом. Возле него стояла бутылка настойки с плававшими в ней какими-то корешками. Только что поднявшееся солнце ярко освещало, через открытое окно, худую, немного сгорбленную фигуру Силенко, одетого в костюм из толстой волохатой материи и высокие смазные сапоги. На вид ему было не более двадцати пяти лет. Кожа на его лице была почти без растительности, дряблая и бледная, какая бывает у душевнобольных и у людей, страдающих от бессонницы. Его жидкие, светлые волосы казались взъерошенными: вероятно, приехав, он умывался и не вытер головы. Выражение серых быстрых глаз сразу обращало внимание, в них одновременно отражались и доброта, и лукавство. Когда встречаешь человека с таким взглядом, — думаешь: «Должно быть, очень весёлый малый». Увидев Дитмара, Силенко поздоровался с ним и сказал: «Ну, что, немец, желаешь на сон грядущий выпить настойки от всех болезней?» Дитмар потёр руку об руку, выпил две рюмки подряд и, тряхнув головою, пошёл спать. Он сильно устал.
— А вы? — обернулся ко мне Силенко.
Я не отказался и подсел к столу.
— Давно вы с немцем ездите? — спросил он и, не ожидая ответа, проглотил настойку, затем потянул в себя воздух, как будто обжёгся выпитым.
— Нет, не очень, с месяц.
— Проклинаете нашу жизнь, разумеется?
— Не совсем, в ней много интересного.
— Это редкость. Жизнь тяжёлая, отчаянная жизнь.
— Значит, она вам не нравится?
— Мне? Напротив, нравится и очень нравится, да вот, кажется, придётся бросить её. Здоровье совсем раскисло, и другие причины есть, ещё поважнее здоровья. Но куда же я пойду потом, чем займусь? Я ведь ничего не умею делать того, что делают другие люди. Могу не спать ночь и другую, могу сутки не поесть и буду свежим. Топливо беречь умею, ездить умею, ну, а чем бы я мог быть, не служа на паровозе, и вырабатывать сто-сто двадцать пять рублей в месяц, право не знаю. Скверное положение. Вроде, извините, девицы из нехорошего дома, которая и рада бы заняться чем-нибудь другим, да не может. Здоровья нет, нет и привычки к правильному труду… Ну, что же, кончим мы бутылочку? Как раз на две рюмки осталось.
Его водка мне понравилась. От неё шёл какой-то неуловимый букет и холодило во рту.
— Какая это настойка? — спросил я.
— Да я и сам хорошо не знаю. Водка хорошая, слова нет. Случалось, как угостишь ею, в добрый мороз, моего бывшего кочегара Федота, так он, дурак, от восторга даже корчится. Всегда, бывало, без собственного запаса ездит. Теперь, я слыхал, он на вашем паровозе?
— На нашем.
— Что же, вы им довольны?
— Да, с ним спокойно. Знающий он, только мрачный.
— Всё досадует, что ему помощником нельзя ездить: теперь, по новым правилам, неграмотным нельзя. Мы с ним приятелями жили. Он как будто бы и глуповат, а души в нём много. Поёт славно, ах славно поёт!..
— Он о вас тоже вспоминает, сегодня ночью рассказывал мне, как вы не захотели взять денег от пассажира, когда курьерский поезд спасли от крушения.
— Таких случаев у каждого из нас много бывает. Всем бы хорош этот Федот, да вот за одно его не люблю, — брешет много. Вы не всему верьте, что он рассказывает… Он так, иной раз целую неделю молчит, а потом как заведётся, так и не отвяжешься от него.
Силенко посмотрел на свои огромные карманные часы и вскочил с лавки.
— Через сорок минут ехать со вторым номером. Нужно ещё кое-что посмотреть на паровозе. Теперь у меня вместо Федота помощник, хоть и техник, а такой лентяй, что просто беда. Разбудить его только одно средство и есть — пятки пощекотать. Пойду. До свиданья. Спасибо за компанию. Ещё встретимся.
И, захватив свой саквояж, он быстро вышел из дежурной.
Обратно мы с Дитмаром выехали в полдень с моим любимым поездом N 11. Это единственный товарный поезд большой скорости, идущий через всю Россию с юга на север, с живностью и фруктами. С ним нет томительных часовых и двухчасовых остановок. На промежуточных станциях не заставляют делать маневров, от которых потом немеет правая рука, потому что через каждые две-три минуты нужно переворачивать тугой рычаг, изменяющий передний ход на задний.
Дитмар хорошо выспался и, не спеша, напился кофе, а потому был в отличном расположении духа. Он всё время насвистывал какой-то вальс, дирижируя самому себе указательным пальцем.
День выдался нежаркий и пасмурный. Но от этой свежести воздуха уже не веяло ничем зимним. И поля, и хутора, и отдалённые помещичьи усадьбы с тополями — всё зазеленело. Иногда поезд бежал по болотистым местам, где насыпь всегда обсажена вербами. Их только что распустившиеся листочки шумели и трепетали, проносясь мимо могучей груди паровоза, и в их шуме слышалась радость, что они опять надолго ожили. Под мерную тряску машины хорошо думалось. Невольно приходило в голову, что для природы каждый год наступают дни, когда она вся оживает и наслаждается, но нет и не может быть таких дней, когда бы все люди чувствовали себя счастливыми. Промелькнула фигура барьерной сторожихи с подвязанной щекой, и я подумал: «Пропустив поезд, она сейчас же вернётся в свой казённый домик, где пахнет тряпками, на окнах сидят тысячи мух, храпит вернувшийся с обхода участка муж и ползает по полу ребёнок с перепачканным личиком. И завтра, и послезавтра она в это время встретит такой же поезд N 11 и, вернувшись, увидит всё то же. И в следующем году… Разве только, кроме одного ребёнка, будет ещё надрываться в люльке, с мокрыми пелёнками, другой… И что жизнь этой сторожихи, вероятно, гораздо скучнее и тяжелее, чем жизнь Дитмара и Федота»…
На той станции, где мы ночью скрещивались с курьерским поездом, Федот сбегал в буфет и заварил чай в огромном жестяном чайнике. Через минуту после него из буфета вышел, вытирая рот рукавом, наш главный кондуктор, и дал свисток к отправлению. Опять едем, опять гремит рычаг. Миновали потухший костёр, в котором Федот пёк картошку и где пел заунывное: