Лев Толстой - Полное собрание сочинений. Том 29. Произведения 1891–1894 гг. Кто прав?
– Анатоль, это ты? – окликнула его жена из двери своей комнаты, мимо которой он проходил. Он остановился. Маленькая миловидная женщина с ямочками и улыбками в глазах и губах и вьющимися вокруг головы волосами высунулась к нему. – Что ты?
Он хотел войти к ней.
– Не входи, Маня раздета.
– Что ты?
– Матреша (это экономка) приготовила им в угловой. А вдруг как князь останется ночевать? Пускай Владимир ляжет в кабинете. Маня со мной. Тогда угловую можно отдать князю.
Анатолий Дмитриевич поморщился.
– Князь не останется ночевать.
Варя, его жена, знала его отношения к свояку и знала, что поморщился он от мысли, что свояк будет в кабинете.
– Да ведь недолго. Ужасно ты нетерпим.
– Нисколько, я не нетерпим, – с досадой пробурчал Анатолий Дмитриевич. – Вечно твои замечания.
– Отчего же я могу стесниться, а ты на две ночи не можешь уступить своего кабинета?
– Ах, да я не об этом. Я очень рад отдать кабинет. Я только… – и, не сказав, что́ он только, он пошел к секретарю.
В это время Матреша с двумя подсвечниками и чистым бельем, сопутствуемая мальчиком, несшим лохань и рукомойник, вышла из двери. Варвара Николаевна, стоявшая в дверях, остановила ее.
– Матреша! мы передумали. Не в угловой, а Марья Николаевна будет со мной рядом. А князю в угловой. Вы уже постелили?
– У меня всё готово. Вы бы прежде сказали, – проворчала Матреша.
– Так пожалуйста. – И Варвара Николаевна ушла в дверь.
Матреша остановилась и долго стояла, Васька тоже стоял сзади.
– Куда ж нести, Матрена Петровна? – спросил он.
– В омут. Тьфу! – сказала Матрена Петровна и, повернувшись, топая, пошла назад по коридору, соображая, как всё перекладывать и перестилать.
Маня, то есть приезжая Марья Николаевна, жена Владимира Ивановича, сидела в белой кофте, обшитой кружевами, перед зеркалом туалета сестры и расчесывала свои длинные еще, хотя и жидкие волосы.
– Так я и прошу его об одном, – продолжала она начатый разговор с младшей сестрой, – чтобы он сам вел хозяйство, если он находит, что я много расходую. Ведь это невозможно.
Варвара Николаевна ничего не сказала, но подумала, что Владимир прав, потому что она знала непрактичность и способность увлекаться своей сестры.
– Так ты и отдай ему.
– Ах! Это невозможно. Мы пробовали. Начинается такая мелочность, такое économie de bouts de chandelles…4 и потом ни мне, ни Вере, – Вера была ее шестнадцатилетняя дочь, – невозможно за каждой мелочью ходить к нему.
– А Вера est dépensière?5
– Нет, не очень. Но, как все девочки, не знает цены деньгам. Просила лошадь верховую, потому что у Лили есть. А в Ницце держать лошадь, ты знаешь, что это стоит, грума, ça coûte les yeux de la tête.6
– A что, Лили всё не выходит замуж? – спросила Варвара Николаевна, – и Марья Николаевна, не замечая того, что они говорили о совсем другом, тотчас же начала рассказывать про Лили, про ее кокетство и про то, отчего она не выходит замуж. При этом Варвара Николаевна рассказала про себя, про то, что Марья Николаевна давно знала, что она совсем не хотела выходить замуж и что теперь часто говорит это Анатолю. На что Марья Николаевна заметила, что они все ужасно глупы и непоследовательны, и хотела рассказать о случае непоследовательности, но Варвара Николаевна привела свои более сильные примеры непоследовательности своего мужа.
– Да, это они все, – сказала Марья Николаевна, отыскивая рукой черепаховую шпильку. Варвара Николаевна подала ей ее и спросила, так ли всё носят волосы. Вследствие чего разговор перешел на прически.
«Ужасно frivole»,7 – думала Варвара Николаевна, когда Марья Николаевна сняла кофту и стала надевать на туго стянутый корсет слишком, по мнению Варвары Николаевны, нарядное платье vert bouteille8 с бархатной отделкой. «Как она молодится! – думала Варвара Николаевна, – а она на три года старше меня». Марья Николаевна видела, что Варя замечает и не одобряет ее туалета, и сама о ней подумала, что она слишком опустилась. «Эта кофточка бумазейная и не свежая. А муж ее молод». И эта филиация мыслей привела ее к тому, чтобы спросить ее о нем.
– Ну, а как Анатоль, не тяготится деревенской жизнью?
– Нет, но только этот год нынешний такая бездна дел, от этого голода. Я почти не вижу его. Это теперь особенное счастье, что вы застали его.
– Ну, а что же, правда голод? За границей пишут ужасы, коллекты делают. Мне кажется, что преувеличено.
– Спроси у Анатоля. Он говорит, что нет. Да, я вижу, иногда приходят люди. – И Варвара Николаевна вспомнила об оборванной женщине с сумой, в разбитых лаптях, которая нынче утром встретилась ей у людской, и это воспоминание навело ее на обувь. – Я думаю, ты привезла кучу ботинок и туфель. Заграничные так хороши. Я позволяю себе эту роскошь.
– Да, я привезла много. Хочешь, я тебе уступлю? Тебе ведь впору мои?
– Не совсем – широки, – сказала Варвара Николаевна, никогда не пропускавшая без возражения попытки Марьи Николаевны утверждать, что у них ровные ноги. – Не впору, но носить могу. Что же, вещи приехали?
– Вероятно, я спрошу. Да ведь ты готова?
– Пойдем. Скоро обедать. Я думаю, ты голодна?
–
Так беседовали старшие. Между тем в комнате рядом с детской, отведенной для Веры, шли свои разговоры между свидевшимися двоюродными. Вера, стройная, румяная, с блестящими глазами и зубами и такими же, как у тетки, вьющимися волосами, в модном, но простом платье, сидела на диване, окруженная всеми четырьмя старшими Лыжиными, и вела беседу с самой старшей девочкой, кузиной, пятнадцатилетней Сашей, которая сидела рядом с ней и не спускала с нее влюбленных глаз и не обнимала ее, очевидно только потому, что Вере это могло не понравиться.
В таком же точно положении находился и второй – одиннадцатилетний черноглазый, поэтического вида мальчик Миша, и в еще более ошалевшем от влюбленности состоянии находился третий – толстый белокурый широкорожий бутуз Вася, с блестящими узкими серыми глазенками, ни на минуту не спускавшимися с лица и рта говорившей кузины. Только пятилетний Анатолий Анатолиевич, сидевший у Веры на коленах, очевидно не был восхищен так же, как остальные. Он был совершенно равнодушен и не понимал, из чего они так волновались. Ну, кузина, ну, Вера, ну, держит на коленях, ну, колени такие же, как у няни. Платье на груди атласное и часы. Это хорошо. Но все-таки ничего особенного и, главное, ничего этого есть нельзя, а уже пора.
Атмосфера обожания, в которой она себя чувствовала, возбуждала Веру. Она и была из тех, которые особенно чутки и легко возбуждаются восхищением людей, да и избалована она была этим и любила это, и теперь ей было очень хорошо. Она видела, что ей восхищаются. И от этого она всей душой любила теперь этих милых детей. А дети чувствовали, что она любила их, и от этого еще больше восхищались и т. д. Круг был замкнут, и любовного электричества набиралось всё больше и больше.
Вера рассказывала им про то, как в Италии она один раз отняла собаку у мальчиков, которые мучали ее.
– Как же они, перестали? – спросил неожиданно Вася, широкорожий белокурый бутуз.
Вера оглянулась на него, и все оглянулись на него, и бутуз начал краснеть, краснеть. Казалось, нельзя было больше покраснеть, но кровь еще и еще приливала, и сырость начинала выступать у него на лбу и в глазах. Он сидел не шевелясь, только вжимая шею в плечи, очевидно чувствуя, что при малейшем движении он погибнет.
– Да, разумеется, Вера сказала, чтобы они перестали, они и перестали, – с несомненным убеждением того, что приказания Веры никто в мире не мог ослушаться, сказал Саша.
Вера поспешила отвести глаза от погибающего от конфуза бутуза и продолжала разговор.
– Ну, барышня, они с вами и время забыли, – сказала няня, входя. – Пожалуйте, Анатолий Анатольич. Мамаша приказали гулять.
Вошла и швейцарка за детьми. Но все дети с досадой отворачивались от швейцарки, держась за Веру, и, чтобы ни на минуту не нарушать близость с нею, только с нею пошли в сад. Швейцарка с упреком и досадой посмотрела на Веру, не только отвлекшую от нее детей, но вызывавшую даже недоброжелательность к ней.
–
В это время в кухне шло сильное волнение и напряженная работа.
– А кто его знал, что они приедут. Мне только нынче сказали, – говорила Матрена Петровна, облокотившись на шкап и куря папиросу.
– Какое же жаркое будет, коли сейчас убить, сейчас зажарить, – говорил повар в куртке и колпаке, – да и то нет.
– Как нет? Вот эту у бабы возьми, а своих двоих ловят.
– Ну, давай ее сюда, – сказал повар бабе, державшей курицу.
– Вы уж, Матрена Петровна, прибавьте пятачок.
– Ну, давай сюда.
Повар взял курицу и нож и, отхватив ей голову, бросил ее на пол, где она начала прыгать, обливая кирпичи пола кровью.
– Что ж он своих не несет? Евдоким! – крикнул он и вышел из кухни.