Александр Фадеев - О бедности и богатстве
Тогда Гурьев Антон запел уже по-другому.
— Ага, разбогатели, — говорит, — колхознички? Забыли про равенство и братство? Люди, — говорит, — должны быть все равны, а вы что делаете? Вы вон в пиджаки позалезли, а я в драных портах хожу!
Скажут ему:
— Кто ж тебе виноват? Иди работай с нами, и воздается тебе по труду твоему.
А он аж зубами ляскает от злости. Стали смотреть на него, как на блажного.
И вот осенью тридцать пятого года, в год самого лучшего урожая у нас, появился в селе Николай Камков. Давненько его не видели, работал он все годы где-то не в нашем крае. Знали все, что человек он партийный, работает по лесному делу, и обиделись на то, что не остановился он ни у кого из колхозников и даже у отца не стал жить, а влез, по старой памяти, на чердачок к Антону Гурьеву.
Что их связывало — неизвестно, но все дни до праздника ходили они под сильными парами. Камков весь опух, и вид у него был какой-то потерянный.
Председатель колхоза нашего, Петр Федорович Блинков, рослый мужик, хорошей кости и красивый с лица, умный и прямо бешеный в работе — в колхозе его зовут "царь Петр", — встретил их как-то на улице.
— Что ты, — говорит, — Николай Иванович? Али что потерял?
Тот посмотрел на него из-подо лба, говорит:
— Молодость свою ищу, не видал ли?
— Каждый, брат, молод настолько, насколько он себя чувствует, засмеялся царь Петр. — Я вроде и постарше тебя, а все молодею, а тебя вон в какую дряхлость кинуло!
— Да, я вижу, здорово вы все зажирели тут.
Ответ такой задел нашего царя Петра:
— Как это прикажешь понять?
— А так… Тоже, поди, патефончик завел?
— А что ж? У покойной мамаши твоей даже фортепьяно водилось, да только нас, мужиков, туда не пускали.
— Слыхал? — спросил Камков у Гурьева.
Тот так и зашелся.
— Они, — говорит, — на этих штучках всю душу свою проиграли!
— Нет, — говорит царь Петр, председатель колхоза нашего, — душа наша беспроигрышная, ей цены нет. А вот у вас вместо души — винный пар, вам бы проспаться.
На колхозный обед пришел Камков без Гурьева, совсем уже пьяный.
Сначала, как полагается, премировали народ и были речи, и очень все волновались. А потом уж народ подъел, подпил, и пошли пляски, и стало весело. Видно, и Камков хватил какой-то лишний стаканчик, тут из него и прорвалось. Встал он над столом, грузный, глаза дикие, волосы, как на медведе, и начал кричать:
— Танцуете?! А Гурьева Антошку в курной избе держите? Бедняцкую совесть свою в курной избе держите!
Сначала было не поняли его, видят — кричит пьяный человек. А потом дед Максим Дмитриев Горченко, что сидел с ним по соседству, обиделся.
— Стыдно, — говорит, — тебе, Николай Иванович, кто же его в курной избе держит? Он сам сидит! А душа у него давным-давно кулацкая, коли не хуже. Какая же бедняцкая душа может быть в дармоеде?
— Ага, дорвались до хлебца! Сыты стали? — ревел Камков.
Царь Петр по горячности своей не выдержал да как закричит на него:
— Ты с чьего голоса поешь? Такие песенки только троцкисты-бандиты поют! Не у них ли научился?! Ты небось хотел бы, чтобы мы всю жизнь голодные сидели? Да чтобы всю жизнь на душе у нас мрак был, а ты тем бы любовался?
Камков к нему драться.
Стали унимать Камкова, а к нему подступиться нельзя.
— Выходи, — кричит, — на одну руку! Зови сюда Алексашку Чикина, стенка на стенку пойдем! Зови его сюда, он по людям соскучился! Он теперь самый неимущий!
Когда он эту фамилию назвал, сразу все притихли: еще как раскулачивали, Алексашка Чикин убил секретаря комсомольской ячейки и бежал, и до сей поры не было о нем ни слуху ни духу.
Пока крутили Камкова, Сергей Максимович Горченко, председатель сельского совета нашего, смекнул послать людей к Гурьеву в избу, и там у него на чердаке обнаружили мертвецки пьяного Алексашку Чикина. Был он весь грязный, в коросте, в ужасной бороде: никакого человеческого облика в нем уже не было.
Когда исключали Николая Камкова, все время мы говорили: вот интересовался человек не нами, людьми, а бедностью нашей, в слезах и стихах воспевал ее. А как стали мы правомочными и полноправными на земле, рухнул весь его интерес, и он нас возненавидел, и сам опустился до зверя.
1936