Николай Шадрин - Время московское
С отцом его мы вроде приятелей: осенью на охоту ходим вместе, по орехи, в тайгу, вообще. Я, бывает, иногда "посидеть" захожу к нему. Вот поднимаюсь к ним по ступенькам в сени - и странный такой звук из квартиры: чистый, знакомый, и не поймешь что... Открываю дверь - елки-моталки! На одном стуле Толька с гитарой на колене, на другом - ноты! У меня самого руки, как говорится, только задницу чесать, то есть ни на одном инструменте ни в зуб ногой, и вообще, считаю способность к этому за особый дар сверхъестественного, а тут - Толик! Я аж растерялся! Он тоже испугался.
- Я это так... - а сам ноты складывает - и за спину.
- Где отец?
Оказалось, с матерью к соседям ушли. Вроде бы и мне тоже здесь особенно-то делать нечего - а стою! Хоть ты тресни! Он тоже молчит, не шевелится.
- Сыграй, - говорю, - Толя.
Стесняется, аж скрючило его, беднягу. Но уговорил, да и не трудно уговорить-то его. Опять ноты примостил, пальцами по струнам: щип-щип. Боже ты мой! Ну, по радио, по телевизору-то ведь каждый день ее слышишь и наверное уж не в таком исполнении! А тут щипнет - и в горле что-то зацепит, потянет - аж в слезы. И что самое невероятное: по нотам! Ну, конечно, и я: и "до", и "ре", и "ми-фа-соль" - где, на какой полоске, знаю, в школе проходили, да пока ее высчитаешь, и еще на грифе надо найти, да прижать-то ни раньше, ни позже! Так ведь я-то и не Толик! Сыграл он штук пять-шесть, и все такие грустные: точно не за струны, подлец, щипит, а мою-то душу выматывает. И это даже меня как-то слегка перевернуло: как-то вообще человека зауважал. А он видит, что нравится, воссиял, бедняга, чуть не плачет.
- Я, - говорит, - ей на день рождения это сыграю?
- Сыграй, - говорю, - конечно, сыграй! Откудова, - говорю, - это ты так насобачился?
- Дима, - говорит, - научил. За немецкий штык.
Ах же ты, Димка!
...Но все кончилось так, как и должно было кончиться, так, как мы все хотели, то есть благополучно. Очень благополучно.
Иду я как-то с работы - мамка навстречу чуть ли не вприпрыжку бежит.
- На-ка, Федор, скорей! - сует пятерку. - Водки возьми! Юлькин приехал... Извиняется: дураком, говорит, был! На Катьку не наглядится.
Я как-то даже не сразу сообразил: кто это "Юлькин", хоть уже ожидали и поговаривали об этом. Но быстро усек, деньги в зубы - и в магазин.
Новый муж мне понравился: здоровый парень, простой, остроумный. Женщины не пьют, так мы вдвоем пузырь уговорили, а потом и до настойки добрались, и все это за разговором о "случаях", о драках, а вскользь и о прочем.
Толику, наверное, как-то сказали, чтобы не приходил, да, наверное, и не только это. Вечером Катюшка, конечно, в каприз:
- Папи кочу! Кочу папи!
Ей:
- Катюшенька, вот же твой папа!
А она рот квадратом:
- Тому папи кочу! Папи Толи! Кьде папа?! - плачет в три ручья, ножонками топает.
Новый муж засомневался было - и даже спросил.
- Ай, да господи, дурачок тут один привязался, играет с ней, вот она его "папой" и окрестила!
- Нет, законно! И забавный: ходит по городу, машинам честь отдает,съехидничал я, и стаканом об стакан.
Юлька Катюшку наконец все-таки уколотила, сидит счастливая, с нас глаз не сводит. Мамка рада-радешенька: то в кухню, то к столу бегает - самый что ни есть рассемейный праздник! Да и в самом деле, в кои-то веки! А то все как будто из касты "неприкасаемых" или какая там у них самая жиденькая каста?
Спать легли поздно. Я уж и засыпал, вдруг как шилом в бок - сирена! Вскакиваю - дома переполох. Сестра Катьку трясет. Мамка в одной рубашке мечется. Сирена под окном, аж уши закладывает! И:
- Работают все радиостанции Советского Союза! Время кончилось! Последний сигнал дается в ноль часов по московскому времени!
Лес
Льву Николаевичу Ш.
От крутой жены и неприятностей по работе Федоров убежал в лес. На скалистом хребте он выстроил шалаш и остался в нем жить. А у ручья под горой жил медведь, старый, несчастный, с больными зубами. Медведь хорошо знал Федорова, а Федоров очень хорошо знал медведя: они охотились на одном участке и... друг на друга. Гора, на которой они поселились, была самой пустынной в тайге, не было на ней ни птиц, ни зверей; только рябина росла да грибы "свиное ухо". Но Федоров не хотел уходить с горы, с нее открывался удивительный вид! Долгими часами и рано утром, и на закате дня глядел он на бесконечные горбатые увалы хребтов, на ручей внизу, на крутые склоны, осыпи, далекие озера - и обращался душой к прекрасному в мире, плакал...
Медведь же, напротив, очень хотел бы убежать из этого пустынного леса туда, куда глядят глаза: вглубь, в тайгу, но не мог этого сделать: там теперь жили его сильные сыновья, дочки и жена с молодым мужем. Вспомнив и представив свой "круг семьи", медведь только мычал да качал головой из стороны в сторону.
Постепенно, день за днем подошла глубокая осень и превратилась в студеную белую зиму. И так уж получилось, что, несмотря на бесконечные уловки Федорова и коварную хитрость медведя, они так и не погубили друг друга. Медведь долгими морозными ночами бродил около шалаша, трещал сучьями да по-щенячьи скулил. Он вспоминал свою теплую берлогу в узкой каменной пещере, вспоминал постель из мха с пихтовым лапником в изголовье - и мерз от этого еще больше. На ручье он так и не смог найти себе хоть чуть-чуть подходящее место, да и искал его плохо: ему сразу же показалось, что лучшее место для берлоги захватил Федоров! Он все ходил и ходил вокруг шалаша, все скулил, злился, тосковал... И так каждую ночь. И вот однажды он и сам не заметил, как ткнулся мордой в хвою на шалаше - ему показалось, что эта хвоя - хвоя его берлоги! Он все вдыхал и вдыхал этот родной кислый запах прелой пихты! В глазах от холода, голода и... счастья то вспыхивали, то угасали яркие продолговатые льдинки; они то росли и близились, то с тихим шуршащим звоном падали вниз, таяли...
Федоров за время одиночества выучился варить квас из рябины и для аппарата пожертвовал единственную кастрюлю и ружейный ствол. Растительная пища и отсутствие "стреляющего" оружия притупили в нем боевой пыл, и к тому же был он одинок, весел и поэтому добр, и как только услышал, что к нему скребутся, очень обрадовался; натыкаясь на стол, на скамью, подбежал к двери и отворил! На пороге стоял и робко смотрел на него медведь... сгорбленный, весь в снегу, с белыми от инея ресницами. В груди Федорова что-то ойкнуло, подбородок задрожал в мелкой судороге, и слезы подкатились к глазам.
- Заходи, - сказал он, отворяя дверь шире.
Медведь обтер все четыре лапы, осторожно вошел в шалаш и прижался к печке. Ему, его отуманенному мозгу, показалось, что он совсем еще маленький медвежонок, что он... в своей родной берлоге, и что сбоку его греет большая теплая мама! Он даже губами зачмокал, как когда-то в далеком детстве.
На другой день медведь проснулся. Увидел, что ни в какой он не в берлоге. И рядом не мама, а ненавистный Федоров! Вскочил, загремел когтями по полу, зарычал и ощетинился! Но Федоров не испугался. Он сидел за столом и протяжно скулил, как скулят иногда обиженные медвежата. Медведь потоптался на месте. Порычал... Сел. Потом подошел к Федорову - и неожиданно для себя лизнул его в щеку. Федоров, все так же скуля и качая головой, обнял медведя за шею, стал почесывать за ухом, гладить по спине.
Так они и подружились, медведь остался жить в шалаше. Днем они ходили по лесу, собирали дрова, пригибали для зайцев осинки, отпугивали волков, росомах, и скоро на их пустынную гору перебрались почти все зайчишки и косули - все те, кто терпит голод и обиду в других краях тайги.
Вечерами Федоров курил мох и думал свои бесконечные думы; а медведь умывался и жевал пихтовую веточку - от этого его зубы побелели и совсем перестали болеть.
А скоро пришла весна, и жить стало еще веселее! Из подсохшей земли здесь и там зелеными иглами выглянула трава; на ветках деревьев набухли и лопнули почки, запестрели цветы...
И вот однажды с мешком молодой черемши сквозь бурелом медведь возвращался из тайги домой. На полянке у шалаша он услышал знакомые страшные звуки: бу-бу-бу-бу... бу-бу-бу... - громкую речь многих людей! Лег на живот, подполз к опушке леса и увидел, что Федоров... уходит!! Уходит с какими-то людьми, красиво, одинаково одетыми: в блестящих пуговицах, с золотыми заплатами на плечах. Громогласная женщина в ярком, точно склеенном из осенних листьев, платье тянула его друга за рукав, а он, заворачивая худую шею, все оглядывался назад и вдруг увидел его! Медведь застонал и уж готов был выскочить - но Федоров закрыл лицо руками и не... позвал его! Он уходил с людьми, по которым так скучал!
Медведю защипало глаза и сдавило грудь. "Вернется еще!" - успокоил он себя. Поднялся с земли, отряхнул с шерсти листики, перебросил мешок с черемшой на другое плечо и вошел в шалаш.
Весь день, весь вечер и всю ночь просидел он неподвижно на скамейке, ожидая друга, - но друг не возвращался. К утру Мишка выучился говорить "Федоров". Вышел наружу, все бродил по лесу и ревел диким голосом: "Федоров! Федоров!" Но испугался, что друг может вернуться в шалаш и, не найдя его дома, уйдет опять к людям, - со всех ног бросился обратно. Друга дома не было...