Максим Горький - Том 9. Жизнь Матвея Кожемякина
— Не денег, братцы, жалко, жизни — жизни жалко моей!
Между городом и слободою издревле жила вражда: сытое мещанство Шихана смотрело на заречан, как на людей никчемных, пьяниц и воров, заречные усердно поддерживали этот взгляд и называли горожан «грошелюбами», «пятакоедами».
С Михайлова дня зачинались жестокие бои на льду реки, бои шли всю зиму, вплоть до масляной недели, и, хотя у слобожан было много знаменитых бойцов, город одолевал численностью, наваливался тяжестью: заречные всегда бывали биты и гонимы через всю слободу вплоть до песчаных бугров — «Кобыльих ям», где зарывали дохлый скот.
Чаще всего из города в Заречье являлась полиция: с обысками, если случалась кража, ради сбора казённых повинностей, описи слободских пожитков за долги и для укрощения частых драк; всякие же иные люди приходили только по ночам, дабы посетить «Фелицатин раишко».
«Раишко» — бывшая усадьба господ Воеводиных — ветхий, тёмный и слепой дом — занимал своими развалинами много места и на земле и в воздухе. С реки его закрывает густая стена вётел, осин и берёз, с улицы — каменная ограда с крепкими воротами на дубовых столбах и тяжёлой калиткой в левом полотнище ворот. У калитки, с вечера до утра, всю ночь, на скамье, сложенной из кирпича, сидел большой, рыжий, неизвестного звания человек, прозванный заречными — Четыхер.
До Четыхера сторожем был младший брат Вавилы Бурмистрова — Андрей, но он не мог нести эту должность более двух зим: в холода заречное мещанство волчьей стаей нападало на развалины дома, отрывая от них всё, что можно сжечь в печи, и многое ломали не столь по нужде, сколько по страсти разрушать, — по тому печальному озорству, в которое одевается тупое русское отчаяние. Приходилось грудью защищать хозяйское добро — против друзей и даже родного брата: на этом деле и покончил Андрей свою жизнь — ему отбили печёнки.
Умирая, он хрипел:
— Фелицата, — за тебя стоял, — прощай!
Она плакала, закрывая лицо белыми руками, потом, с честью похоронив защитника, поставила над его могилою хороший дубовый крест и долго служила панихиды об упокоении раба божия Андрия, но тотчас же после похорон съездила куда-то, и у ворот её «раишка» крепко сел новый сторож — длиннорукий, квадратный, молчаливый; он сразу внушил бесстрашным заречанам уважение к своей звериной силе, победив в единоборстве богатырей слободы Крыльцова, Бурмистрова и Зосиму Пушкарева.
Широкий, двухэтажный, с антресолями, колоннами и террасою, воеводинский дом развалился посредине двора, густо заросшего бурьяном. Вокруг дома лежали остатки служб — Фелицатино топливо; над развалинами печально качались вершины деревьев парка. «Раишко» помещался во втором этаже, его три окна почти всегда были прикрыты решётчатыми ставнями, над ним — как нос над подбородком старика — нависла крыша, обломанная тяжестью снега.
Скрытая за стеною в глубине двора жизнь «Фелицатина раишка» была недоступна наблюдениям заречных людей. Летом горожане являлись с реки, подъезжая в лодках к парку или крадучись берегом по кустам, зимою они проезжали слободской улицей, кутаясь в башлыках или скрывая лица воротниками шуб.
Знали, что у Фелицаты живут три девицы: Паша, Розочка и Лодка, что из хороших людей города наиболее часто посещают «раишко» помощник исправника Немцев, потому что у него хворая жена, податной инспектор Жуков, как человек вдовый, и доктор Ряхин — по весёлости характера.
Знали также, что, когда к Фелицате съезжалось много гостей, она звала на помощь себе женщин и девиц слободы; знали, кто из них ходит к ней, но относились к этому промыслу жён и дочерей хладнокровно, деньги же, заработанные ими, отнимали на пропой.
Бородатые лесные мужики из Обноскова, Балымер и других сёл уезда, народ смирный и простодушный, даже днём опасались ездить через слободу, а коли нельзя было миновать её — ездили по трое, по четверо. Если же на улице слободы появлялся одинокий воз, встречу ему не торопясь выходили любопытные слобожане, — тесно окружая мужика, спрашивали:
— Что, дядя, продаёшь?
И, осматривая товар, — крали, а если мужик кричал, жаловался — колотили его, слегка.
Летними вечерами заречные собирались под вётлы, на берег Путаницы, против городского бульвара, и, лёжа или сидя на песке, завистливо смотрели вверх: на красном небе чётко вырезаны синеватые главы церквей, серая, точно из свинца литая, каланча, с тёмной фигурой пожарного на ней, розовая, в лучах заката, башня на крыше Фогелева дома. Густая стена зелени бульвара скрывала хвастливые лица пёстрых домов Поречной, позволяя видеть только крыши и трубы, но между стволов и ветвей слобожане узнавали горожан и с ленивой насмешкой рассказывали друг другу события из жизни Шихана: кто и сколько проиграл и кто выиграл в карты, кто вчера был пьян, кто на неделе бил жену, как бил и за что. Знали все городские романы и торговые сделки, все ссоры и даже намерения горожан.
Узнавалась жизнь Шихана через женщин, ходивших на подёнщину: полоть огороды, мыть полы в городских учреждениях, продавать ягоды и грибы на базаре и по домам.
Обо всём, что касалось города, Заречье говорило сатирически и враждебно; про свою жизнь рассуждало мало, лениво; больше всего любили беседы на темы общие, фантастические и выходившие далеко за пределы жизни города Окурова.
Любили пение. Летом, каждый раз, когда на городском бульваре распевал хор Мазепы, Заречье откликалось ему голосами своих певцов Вавилы Бурмистрова и Артюшки Пистолета, охотника.
Слободской поэт Сима Девушкин однажды изобразил строй души заречных жителей такими стихами:
Позади у нас — леса,
Впереди — болото.
Господи! Помилуй нас!
Жить нам — неохота.
Скушно, тесно, голодно —
Никакой отрады!
Многие живут лет сто —
А — зачем их надо?
Может, было б веселей,
Кабы вдоволь пищи…
Ну, а так — живи скорей,
Да и — на кладбище!
Первой головою в Заречье был единодушно признан Яков Захаров Тиунов.
Высокий, сухой, жилистый — он заставлял ждать от него суетливых движений, бойкой речи, и было странно видеть его неспешную походку, солидные движения, слышать спокойный, глуховатый голос.
Жизнь его была загадочна: подростком лет пятнадцати он вдруг исчез куда-то и лет пять пропадал, не давая о себе никаких вестей отцу, матери и сестре, потом вдруг был прислан из губернии этапным порядком, полубольной, без правого глаза на тёмном и сухом лице, с выбитыми зубами и с котомкой на спине, а в котомке две толстые, в кожаных переплетах, книги, одна — «Об изобретателех вещей», а другая — «Краткое Всемирное Позорище или малый Феатрон».
В то время отец и мать его уже давно померли, сестра, продав хижину и землю, куда-то уехала. Яков Тиунов поселился у повивальной бабки и знахарки Дарьюшки, прозванной за её болтливость Волынкой. Неизвестно было, на какие средства он живёт; сам он явно избегал общения с людьми, разговаривал сухо и неохотно и не мог никому смотреть в лицо, а всё прятал свой глаз, прищуривая его и дёргая головой снизу вверх. По вечерам одиноко шлялся в поле за слободой, пристально разглядывая землю тёмным оком и — как все кривые — держа голову всегда склонённою немного набок.
По рассказам Дарьюшки, дома кривой читал свои большие книги и порою разговаривал сам с собою; слободские старухи назвали его колдуном и чернокнижником, молодые бабы говорили, что у него совесть не чиста, мужики несколько раз пытались допросить его, что он за человек, но — не добились успеха. Тогда они стребовали с кривого полведра водки, захотели ещё, а он отказал, его побили, и через несколько дней после этого он снова ушёл «в проходку», как объяснила Волынка.
Вернулся Тиунов сорокапятилетним человеком, с седыми вихрами на остром — дынею — черепе, с жиденькой, седоватой бородкой на костлявом лице, точно в дыму копчёном, — на этот раз его одинокое тёмное око смотрело на людей не прячась, серьёзно и задумчиво.
Он снова поселился у Волынки и стал являться всюду, где сходились люди: зимой — в трактире Синемухи, летом — на берегу реки. Оказалось, что он хорошо поправляет изломанные замки, умеет лудить самовары, перебирать старые меха и даже чинить часы. Слобода, конечно, не нуждалась в его услугах, если же и предлагала иногда какую-нибудь работу, то платила за неё угощением. Но город давал Тиунову кое-какие заработки, и он жил менее голодно, чем другие слобожане.
Жизнь его проходила размеренно и аккуратно: утром бабы, будя мужей, говорили:
— Вставай, лежебок! Седьмой час в исходе — уж кривой в город шагает!
И все знали, что из города он воротится около шести вечера. По праздникам он ходил к ранней обедне, потом пил чай в трактире Синемухи, и вплоть до поздней ночи его можно было видеть всюду на улицах слободы: ходит человек не торопясь, задумчиво тыкает в песок черешневой палочкой и во все стороны вертит головой, всех замечая, со всеми предупредительно здороваясь, умея ответить на все вопросы. Речь его носит оттенок книжный, и это усиливает значение её.