Глеб Успенский - Очерки и рассказы (1862-1866 гг.)
— Ноне водка супроти прежней много стоит! Много! Скус какой!
И солдатик сплевывает.
— Как же можно! — подтверждает подруга. И оба принимаются жевать молча.
Между мещанами на другом столе идет такой разговор:
— Так такое дело. Закатили это у Евсюхиных; иду домой. Третий час ночи. Иду, думаю: надыть супругу успокоить: тоже жена.
— Ну да как нее! Стало быть, что жена.
— Да. Припер домой — тьма кромешная! В голове туман: ничего не вижу. Что за пропасть! Щупаю это рукой — мягкое, и никак не пойму, что это Марья-работница на лежанке спит. Никак не постигну, что такое. Опомнился, как она заорала: "Караул! живот отдавили! Батюшки!"
— Хе-ххе-хе!
— "Что ты, говорю, орешь!" Пробираюсь к спальне. Двери заперты. Надо лезть через перегородку. Думаю, стану на рукомойник, оттеда на стул. Только полез, братец ты мой, нога у меня и соскользни! Я на рукомойник верхом; рукомойник оборвался в таз; таз на пол. Стра-а-а-сть! Утром жена встала, видит лужи, думает: ребятишки. Схватила одного за вихор: дескать, просись, просись! А я-то лежу, помираю со смеху.
И приятели залились смехом и потом продолжали пить чай молча.
Вваливается толпа подгулявших мужиков в дырявых полушубках, свитах и, шурша своими одеждами, усаживается за стол.
— Митряй, насупроти, насупроти садись.
— Сядем-с, Яков Антоныч.
— То-то. Здеся насупроти, говорю.
— Благодарим покорно.
— Левоша! — слышится через несколько времени. — Я так говорю: за что мы пропадаем?
Левоша тупо смотрит в стол.
— За что, я говорю, погибаем? Помрем все!
— Все! Это уж шабаш!
— Просшай! Просшайте, други милые!
— Экой народ, — замечает иронически половой, подавая зажженную спичку какому-то дачнику в парусинном пальто, — как это мало-мальски попало ему, тут ему и смерть, и пропали да погибли, режут нас да обижают. Только у него и разговору.
— Нет, во што! С мертвого возьмем! — кричал Яков Антоныч, царапнув в стол кулаком.
— Возьмем!
— Нешто нет? Сейчас издохнуть, возьмем! Мы по начальству. Что такое! Али мы…
— Шалишь… э-э…
— Я те, погоди! — произносит Левоша, прищуривая глаз и прилаживаясь курнуть папироску, причем держит ее обеими руками.
— Это ты что подал? — орет дачник.
— Коньяк-с.
— Коньяк?
— Так точно-с.
— Свинья!
— Как вам будет угодно.
— Да вот так мне и угодно!
Около стойки совершенно трезвый мужик, приготовляясь пропустить шкальчнк, рассказывает молодцу, как у него лошадей увели:
— А какие животы-то! Сейчас издохнуть, за гнединького-то гурийский барин двести серебра давал! "Не тебе бы, говорит, Митька, ездить: во что!" Уж как приставал, как приставал, — все крепился. Ведь что такое; слава богу, нужды нету, а тут вот…
— Все гордость!
— Она! Она!
— Как увели-то?
— Да как уводят? Напали середь чистого поля: "вылезай-ка, друг любезный!" Отобрали рукавицы, кнут, все дочиста. Шапку было тоже норовили, да спасибо один заступился. "Нет, говорит товарищу, шапку ему отдай: вишь вьюга (перед масленой дело-то было). Отдай, говорит, а то чего доброго простудится, умрет: богу за душу ответишь".
— Вона как!
Некоторое молчание.
— Шкальчик! — произносит солдат, выкладывая на стойку пятачок.
— Сию минуту-с.
— Да в белой посуде чтоб.
— Нет-с, это не можем.
— Да что ты? Ай нам впервой? Мы, слава богу, учены!
— Что же-с, кавалер, нам тоже надыть себе преферанс оказывать. Копеечку набавьте — так; ноне не бог весть какие доходы-те: когда-когда ведро в сутки сбудешь.
— Так что ж нам трынка-то важность, что ли? — вломился вдруг в амбицию солдат.
— Кто говорит!
— Иван Егорыч, оставь! — пищит солдату какой-то люстриновый капот. — Господь с ним.
— Постой! Что ты мне: "господь с ним"? Этак "господь с ним" с одним да с другим, так тебе в день шею свернут!
— Сделай милость, оставь!
— Кавалер, не горячитесь.
— Нет, я те во чем угощу!
— Ну, это еще надвое!..
Кое-как солдат с бранью удаляется от стойки.
— Так это-то ты ромом называешь? — орет опять дачник.
— Так точно.
— Так ты мерзавец, повторяю я.
— Напрасно, вашескородие.
— Пятую рюмку пью: вода водой. Дай штоф очищенной.
Скоро дачник затихает.
За парусинной стеной слышится бубен и шарманка. Какие-то бабы затягивают:
Едет милый с по-о-о-оля…
Черкескай убор…
На нем шапка в три-ии-и-ста…
А шинель в пятьсот…
В сторонке русый мужичонка в ваточном жилете строчит чуть слышно на балалайке и притопывает пяткой, загнав ногу далеко под стул. Товарищ, значительно подгулявший, подтягивает:
Ой, сударыня, разбой, разбой, разбой,
Полюбил меня детина удалой…
Певец останавливается; балалайка делает соло, и парень начинает опять:
Он схватил меня в охапочку,
Положил меня на лавочку…
— Э-э-х да ниа-а-дна, — затягивает дрожащий, несколько удушливый тенор; скоро какие-то могучие груди подхватывают, и веселье загорается во всей силе.
Половые с чайниками в обеих руках снуют туда и сюда; отовсюду несутся песни; иные обнимаются и взасос целуются, а через минуту с кулаками друг к другу лезут… Прыснул дождичек, и во все двери повалил народ: мещане в шляпах, укутанных носовыми платками, мастеровые с закинутыми на головы чуйками. Пережидая дождик, кто-нибудь из забежавших высовывает на воздух руку или голову, посматривает вверх и произносит какое-нибудь суждение.
— Энта тучка-то вбок, к Коломне попрет.
— Энта-то-с?
— Энта к Коломне — верно!
— Пошли! пошли! — гнал половой ребятишек, жавшихся у дверей.
— Дяденька, мы ноне утресь подсобляли.
— Прочь! прочь!
Ребятишки выскакивают на дождь.
Дождик перестал, народ высыпал опять. Опять толкотня и песни.
Под звуки шарманки, наигрывающей "По улице мостовой", идет пляс: сарафанница, как пава, слегка подергивая и поводя плечами, чуть-чуть подвигается вперед. Вдруг пляска переходит в удалую, и молодой фабричный пускается вприсядку, подобравши полы.
Гулянье делается все пьянее и пьянее. Где-то затеялась драка, потом заорал кто-то: "Караул! разбой!" Из трактира при усилии половых выталкивают нашумевшего гостя. По дороге и на лугу количество валяющихся пьяных увеличивается, и далеко от самого гулянья слышно, как чья-то рука немилосердно дубасит в турецкий барабан.
ГОСТЬ
Дело происходит в одной из отдаленных и глухих частей Москвы; на дворе стоят крутые морозы. Воскресенье. Чиновник Знаменский, воротившись с рынка, куда ходил посмотреть, не попадется ли леску, расхаживает по зале, заложив руки под фалды сюртука, и дожевывает кусок булки, закусывая им только что выпитую рюмку полыновки.
По временам он подходит к окну и смотрит на улицу, по которой спешат на базар возы с сеном, дровами, курами, биткам набитыми в плетушки. Возы эти часто раскатываются и стукают о тротуарные столбы.
— Легша! Легша! — орут передовые мужики, махая издали кнутьями.
Иногда какой-нибудь воз березовых дров подзадоривает чиновника, и он принимается что есть мочи стучать в стекло и кричит на все комнаты с целью остановить мужика. Но мужик видит только, как барин делает какие-то гримасы, и идет дальше, подпирая воз плечом.
— А возик ничего! — говорит чиновник и продолжает путешествовать, поправляя на пути коленом стул, придвигая к стене стол и не забывая при этом чуть-чуть тянуть какую-то духовную песнь.
Но вдруг, заметив на стене отодранный клок шпалер, он мгновенно прерывает пение и сердито произносит:
— Кто это? Все Гришка! Погоди! Я когда-нибудь на досуге соберусь — всех передеру вповалку. Семь пятниц в одну соберу!
Ребятишки, шумящие в другой комнате, на минуту замолкают, слыша эту угрозу.
— Филипп Ионыч спрашивают, — докладывает горничная, неся из передней утюг на палке, которая дымится от раскаленной ручки.
В комнату входит господин, очень похожий на мелкопоместного дворянина. На нем все слегка засалено и поношено: панталоны, вздувшиеся на коленях, очень коротки; по атласному жилету с стеклянными пуговицами, отстегнутому у шеи, пролегает дутая бисерная цепочка синего цвета, а из кармана, сквозь протертый атлас, белеет серебряная луковица.
Поздоровавшись, хозяин просит гостя присесть и сам помещается на стуле с одного конца ломберного стола, стоящего в простенке под зеркалом, на котором видны следы детских ручонок, измазанных помадой, чернилами.
— Просьбица-с, — произносит гость, садясь напротив хозяина и задвигая ноги под стул.
— Что такое?
— Такое дело.
При этом гость закрывает полой сюртука живот и, охватив рукой шею, пялит голову кверху, желая подобным маневром придать своей физиономии самый благопристойный и деликатный вид.