Владимир Короленко - Чудная
Обернулась она ко мне и уставилась глазищами, точно удивилась чему... Поглядела да и говорит: "Оставьте!" И опять в окно высунулась. Махнул я рукой, отошел в сторону.
Стала она спокойнее будто. Закроет окно, в пальтишко закутается вся, греется. Ветер, говорю, свежий был, студено! А потом опять к окну сядет, и опять на ветру вся, - после тюрьмы-то, видно, не наглядится. Повеселела даже, глядит себе, улыбается. И так на нее в те поры хорошо смотреть было!.. Верите совести...
Рассказчик замолчал и задумался. Потом продолжал, как будто слегка конфузясь:
- Конечно, не с привычки это... Потом много возил, привык. А тот раз чудно мне показалось: куда, думаю, мы ее везем, дитё этакое... И потом... признаться вам, господин, уж вы не осудите: что, думаю, ежели бы у начальства попросить да в жены ее взять... Ведь уж я бы из нее дурь-то эту выкурил. Человек я, тем более, служащий... Конечно, молодой разум... глупый... Теперь могу понимать... Попу тогда на духу рассказал, он говорит: "Вот от этой самой мысли порча у тебя и пошла. Потому что она, верно, и в бога-то не верит..."
От Костромы на тройке ехать пришлось; Иванов у меня пьян-пьянешенек: проспится и опять заливает. Вышел из вагона, шатается. Ну, думаю, плохо, как бы денег казенных не растерял. Ввалился в почтовую телегу, лег и разом захрапел. Села она рядом, - неловко. Посмотрела на него - ну, точно вот на гадину на какую. Подобралась так, чтобы не тронуть его как-нибудь, - вся в уголку и прижалась, а я-то уж на облучке уселся. Как поехали, - ветер сиверный, - я и то продрог. Закашляла крепко и платок к губам поднесла, а на платке, гляжу, кровь. Так меня будто кто в сердце кольнул булавкой. - Эх, говорю, барышня, - как можно! Больны вы, а в такую дорогу поехали, - осень, холодно!.. Нешто, говорю, можно этак!
Вскинула она на меня глазами, посмотрела, и точно опять внутри у нее закипать стало.
- Что вы, говорит, глупы, что ли? Не понимаете, что я не по своей воле еду? Хорош, говорит: сам везет, да туда же еще, с жалостью суется!
- Вы бы, говорю, начальству заявили, - в больницу хоть слегли бы, чем в этакой холод ехать. Дорога-то ведь не близкая!
- А куда? - спрашивает.
А нам, знаете, строго запрещено объяснять преступникам, куда их везти приказано. Видит она, что я позамялся, и отвернулась. "Не надо, говорит, это я так... Не говорите ничего, да уж и сами не лезьте".
Не утерпел я. - Вот, говорю, куда вам ехать. Не близко! - Сжала она губы, брови сдвинула, да ничего и не сказала. Покачал я головой. - Вот то-то, говорю, барышня. Молоды вы, не знаете еще, что это значит!
Крепко мне досадно было... Рассердился... А она опять посмотрела на меня и говорит:
- Напрасно, говорит, вы так думаете. Знаю я хорошо, что это значит, а в больницу все-таки не слегла. Спасибо! Лучше уж, коли помирать, так на воле у своих. А то, может, еще и поправлюсь, так опять же на воле, а не в больнице вашей тюремной. Вы думаете, говорит, от ветру я, что ли, заболела, от простуды? Как бы не так! - "Там у вас, спрашиваю, сродственники, что ли, находятся?" Это я потому, как она мне выразила, что у своих поправляться хочет.
- Нет, говорит, у меня там ни родни, ни знакомых. Город-то мне чужой, да, верно, такие же, как и я, ссыльные есть, товарищи. - Подивился я - как это она чужих людей своими называет, - неужто, думаю, кто ее без денег там поить-кормить станет, да еще незнакомую?.. Только не стал ее расспрашивать, потому вижу я: брови она поднимает, недовольна, зачем я расспрашиваю.
Ладно, думаю... Пущай! Нужды еще не видала. Хлебнет горя, узнает небось, что значит чужая сторона...
К вечеру тучи надвинулись, ветер подул холодный, - а там и дождь пошел. Грязь и прежде была не высохши, а тут до того развезло - просто кисель, не дорога! Спину-то мне как есть грязью всю забрызгало, да и ей порядочно попадать стало. Одним словом сказать, что погода, на ее несчастие, пошла самая скверная: дождиком прямо в лицо сечет; оно хоть, положим, кибитка-то крытая, и рогожей я ее закрыл, да куда тут! Течет всюду; продрогла, гляжу: вся дрожит и глаза закрыла. По лицу капли дождевые потекли, а щеки бледные, и не двинется, точно в бесчувствии. Испугался я даже. Вижу: дело-то, выходит, неподходящее, плохое... Иванов пьян - храпит себе, горюшка мало... Что тут делать, тем более я в первый раз.
В Ярославль-город самым вечером приехали. Растолкал я Иванова, на станцию вышли, велел я самовар согреть. А из городу из этого пароходы ходят, только по инструкции нам на пароходах возить строго воспрещается. Оно хоть нашему брату выгоднее, - экономию загнать можно, да боязно. На пристани, знаете, полицейские стоят, а то и наш же брат, жандарм местный, кляузу подвести завсегда может. Вот барышня-то и говорит нам: "Я, говорит, далее на почтовых не поеду. Как знаете, говорит, пароходом везите". А Иванов еле глаза продрал с похмелья - сердитый. "Вам об этом, говорит, рассуждать не полагается. Куда повезут, туда и поедете!" Ничего она ему не сказала, а мне говорит:
- Слышали, говорит, что я сказала: не еду.
Отозвал я тут Иванова в сторону. "Надо, говорю, на пароходе везти. Вам же лучше: экономия останется". Он на это пошел, только трусит. "Здесь, говорит, полковник, так как бы чего не вышло. Ступай, говорит, спросись, мне, говорит, нездоровится что-то". А полковник неподалеку жил. "Пойдем, говорю, вместе и барышню с собой возьмем". Боялся я: Иванов-то, думаю, спать завалится спьяну, так как бы чего не вышло. Чего доброго - уйдет она или над собой что сделает, - в ответ попадешь. Ну, пошли мы к полковнику. Вышел он к нам. "Что надо?" - спрашивает. Вот она ему и объясняет, да тоже и с ним не ладно заговорила. Ей бы попросить смирненько: так и так, мол, сделайте божескую милость, - а она тут по-своему: "По какому праву", - говорит, ну и прочее; все, знаете, дерзкие слова выражает, которые вы вопче, политики, любите. Ну, сами понимаете, начальству это не нравится. Начальство любит покорность. Однако выслушал он ее и ничего - вежливо отвечает: "Не могу-с, говорит, ничего я тут не могу. По закону-с... нельзя!" Гляжу, барышня-то моя опять раскраснелась, глаза - точно угли. "Закон!" - говорит, и засмеялась по-своему, сердито да громко. "Так точно, - полковник ей, - закон-с!"
Признаться, я тут позабылся немного, да и говорю: "Точно что, вашескородие, закон, да они, ваше высокоблагородие, больны". Посмотрел он на меня строго. "Как твоя фамилия?" - спрашивает. "А вам, барышня, говорит, если больны вы, - в больницу тюремную не угодно ли-с?" Отвернулась она и пошла вон, слова не сказала. Мы за ней. Не захотела в больницу; да и то надо сказать: уж если на месте не осталась, а тут без денег, да на чужой стороне, точно что не приходится.
Ну, делать нечего. Иванов на меня же накинулся: "Что, мол, теперь будет; непременно из-за тебя, дурака, оба в ответе будем". Велел лошадей запрягать и ночь переждать не согласился, так к ночи и выезжать пришлось. Подошли мы к ней: "Пожалуйте, говорим, барышня, - лошади поданы". А она на диван прилегла - только согреваться стала. Вспрыгнула на ноги, встала перед нами, - выпрямилась вся, - прямо на нас смотрит в упор, даже, скажу вам, жутко на нее глядеть стало. "Проклятые вы", - говорит, - и опять по-своему заговорила, непонятно. Ровно бы и по-русски, а ничего понять невозможно. Только сердито да жалко: "Ну, говорит, теперь ваша воля, вы меня замучить можете, - что хотите делайте. Еду!" А самовар-то все на столе стоит, она еще и не пила. Мы с Ивановым свой чай заварили, и ей я налил. Хлеб с нами белый был, я тоже ей отрезал. "Выкушайте, говорю, на дорогу-то. Ничего, хоть согреетесь немного". Она калоши надевала, бросила надевать, повернулась ко мне, смотрела, смотрела, потом плечами повела и говорит:
- Что это за человек такой! Совсем вы, кажется, сумасшедший. Стану я, говорит, ваш чай пить! - Вот до чего мне тогда обидно стало: и посейчас вспомню, кровь в лицо бросается. Вот вы не брезгаете же с нами хлеб-соль есть. Рубанова господина везли, - штаб-офицерский сын, а тоже не брезгал. А она побрезгала. Велела потом на другом столе себе самовар особо согреть, и уж известно: за чай за сахар вдвое заплатила. А всего-то и денег - рубль двадцать!
III
Рассказчик смолк, и на некоторое время в избе водворилась тишина, нарушаемая только ровным дыханием младшего жандарма и шипением метели за окном.
- Вы не спите? - спросил у меня Гаврилов.
- Нет, продолжайте, пожалуйста, - я слушаю.
- ...Много я от нее, - продолжал рассказчик, помолчав, - много муки тогда принял. Дорогой-то, знаете, ночью, все дождик, погода злая... Лесом поедешь, лес стоном стонет. Ее-то мне и не видно, потому ночь темная, ненастная, зги не видать, а поверите, - так она у меня перед глазами и стоит, то есть даже до того, что вот, точно днем, ее вижу: и глаза ее, и лицо сердитое, и как она иззябла вся, а сама все глядит куда-то, точно всё мысли свои про себя в голове ворочает. Как со станции поехали, стал я ее тулупом одевать. "Наденьте, говорю, тулуп-то, - все, знаете, теплее". Кинула тулуп с себя. "Ваш, говорит, тулуп, - вы и надевайте". Тулуп, точно что, мой был, да догадался я и говорю ей: "Не мой, говорю, тулуп, казенный, по закону арестованным полагается". Ну, оделась...