Максим Горький - Извозчик
«Как всё это будет – ужасно любопытно. Меня могут схватить, и тогда всё будет так глупо и так жалко. В сущности, я на пороге к новой жизни. Кто мне отопрёт дверь, что мне делать с ним? Ага, конечно. Это будет пробой, первым уроком».
И он сильно дёрнул ручку звонка, после чего его сердце как бы перестало биться в ожидании будущей минуты. Минут прошло много, пока за дверью не послышались шаги и звонкий голос спросил:
– Кто там?
«Это кухарка Маришка», – сообразил Павел Николаевич и ощупал под полой своего пальто оружие.
– Сосипатра Андреевна дома?
– Дома. А вы кто?
– Скажите… из… от Бирюкова, – вспомнил Павел Николаевич фамилию хозяина лучшего гастрономического магазина в городе.
Щёлкнул ключ, дверь отворилась, и перед Павлом Николаевичем встала молоденькая девушка с чёрненькими живыми глазками. Это его обескуражило.
– А разве Марины нет дома? – спросил он, не переступая порога.
– Она в баню пошла. Проходи, – сказала девушка, ещё шире растворяя дверь и доверчиво рассматривая лицо гостя.
– А! – задумчиво сказал Павел Николаевич, покусывая свою бороду, – знаете, это очень жаль. Вы такая молодая и… пожалуй, я ворочусь!
– Да господи! Разве не всё равно? – воскликнула девушка, широко открывая глаза.
– Всё равно, вы говорите? Гм! А, пожалуй, вы правы. Хорошо, я иду дальше. Заприте дверь.
– Сейчас запру; не так же оставлю, – усмехнулась она, и снова щёлкнул ключ и загремел какой-то железный крюк.
Девушка наклонилась к ногам Павла Николаевича, желая помочь ему снять калоши, и в этот момент он, высоко взмахнув утюгом, с силой опустил его на её затылок. Удар был верен и прозвучал так тупо. Девушка глубоко вздохнула, ткнулась лицом в пол и вытянулась на нём.
Павел Николаевич слышал, как что-то треснуло и потом ещё что-то металлическое покатилось по полу.
«Это, должно быть, у неё пуговица от корсажа оторвалась, – подумал он, глядя на стройное тело, лежавшее у его ног в складках розового ситца. – Однако я ведь убил человека.
Это не трудно и не страшно. А говорят и пишут, что убить… Ха-ха-ха! Сколько лишнего на свете, сколько лжи! И для чего лгут, говоря о благородстве человека? Для того, чтобы сделать его благородным посредством этой лжи».
– Аннушка, кто пришёл? – раздался сверху женский голос, сухой и твёрдый.
– Это я! – быстро ответил Павел Николаевич и пошёл вверх, шагая по две ступеньки.
– Что вам угодно, батюшка?
На верху лестницы стояла высокая и худая старуха в тёмном платье, с длинным костлявым лицом и длинной же шеей. Она несколько наклонилась вперёд, пытливо всматриваясь в идущего к ней человека.
«А утюг-то я оставил внизу!» – и на мгновение Павел Николаевич замер на месте. Это не укрылось от взгляда Заметовой.
– Что вам угодно? – громче, чем в первый раз, спросила она и отступила шага два назад.
Сзади неё было зеркало, и Павел Николаевич видел шею Заметовой сзади.
– Я от Бирюкова! – сказал он, усмехаясь чему-то и идя на старуху.
– Постой, постой! – произнесла она, простирая обе свои руки.
Павел Николаевич развёл их так, что они охватили его бока, и быстро схватил старуху за горло.
– От Бирюкова! – повторил он, глубоко втискивая в её шею свои пальцы и нащупывая под кожей позвонки. Старуха хрипела и цапалась за его пиджак то на груди, то с боков. Лицо у неё посинело и вздулось, изо рта вываливался смешно болтавшийся язык. Своими локтями он сжал ей плечи, и она не могла достать костлявыми пальцами до его головы и лица, но пыталась сделать это. Ей удалось, наконец, схватить его за ворот – из рубашки у него вылетел запонок и покатился по лестнице.
«Улика, – мелькнуло у него в голове, – надо найти». Старуха уже шаталась, но всё ещё боролась, толкая его своими коленями и разрывая на нём платье.
– Перестаньте! – вскричал он повелительно и громко, чувствуя её ногти на коже своей груди, и, крикнув, он сильно стиснул руками её горло. Она зашаталась и рухнула на пол, увлекая за собой и его. Он свалился на неё и чувствовал предсмертный трепет старческого тела.
Затем, когда ему показалось, что она мертва, он разжал свои руки, освободил её шею и, отирая с лица пот, сел на полу рядом с нею. Он чувствовал себя усталым и раздражённым чем-то – не злым, не зверем, но именно раздражённым и только. Старуха не двигалась, лёжа в изломанной позе. Павел Николаевич смотрел на неё и не чувствовал ничего: ни жалости, ни боязни, ни омерзения к трупу. Он был совершенно равнодушен. Он сидел и думал:
«Однако как легко люди умирают, и как им мало для того надо. Удар куском железа, и человека нет. Всё – смысл, слово, движение – исчезает от грубо ясной причины – и всё это само по себе так неясно. Скверно умирать, стоит ли жить для того, чтобы умереть в конце концов; стоит для этого делать что-либо – убивать, например? Глупо и пошло! Ну, зачем я всё это сделал? Я уйду, чёрт с ними, с деньгами! Это всё проклятый извозчик».
– А! Ты здесь?
Он, действительно, был тут; он сидел на перилах лестницы, побалтывая в воздухе ногами и с любопытством смотрел на Павла Николаевича. В одной руке у него был кнут, другой он держался за перила.
– Мы давно здесь! – сказал он спокойно. – Управился с делами-то?
– Скотина ты, зверь! Спрашиваешь ты о чём… Ведь я людей убил! Хочешь, я и тебя убью?
Ты хоть заслуживаешь этого, зверь! – возмущался Павел Николаевич.
– Что ты убил людей – это верно. Но сердиться на меня за это не надо. Ведь тебе их не жалко?
– Нет, но всё-таки.
– Коли тебе их не жалко – так и говорить не о чем. Да потом, чего жалеть мёртвых? Живых бы – другое дело. Живой человек достоин жалости. Это так.
– Ну, ты не философствуй! – сурово сказал Павел Николаевич. – Ты уходи, и я уйду. Глупо всё это.
– А деньги-то? Деньги возьми! Возьми, попробуй. Может, ты с деньгами-то и счастье найдёшь твоё. Деньги надо взять, за этим ты и пришёл сюда.
– Да-а! Это верно. Я возьму.
Павел Николаевич, сидя на полу, схватил голову руками и покачнулся. Одна мысль поразила его.
– Как же это я так равнодушен, я – убийца? Ведь я убил сейчас людей – лишил их жизни?
Как же это? Где же мои чувства? Совесть? Разве во мне нет закона? Никакого внутреннего закона? Что же это такое? Извозчик, что ты со мной сделал? Ведь я совершенно равнодушен, а?
Пойми же, я – равнодушен!
Извозчик хладнокровно сплюнул в сторону и ударил себя кнутовищем по колену. Потом он посвистал, пристально оглядев Павла Николаевича. Он тоже был совершенно равнодушен. И ещё лежал на полу труп задушенной старухи. Павел Николаевич почувствовал не ужас от присутствия смерти около себя и от мёртвого равнодушия извозчика и от того, что все чувства в нём самом тоже замерли, – нет, его охватила тупая леденящая душу тоска, только тоска! Ему захотелось закрыть глаза и вытянуться на полу так же, как мёртвая женщина. Она хотя и была задушена им, но он чувствовал её как бы сильнее себя. И он никак не мог взглянуть в лицо извозчика, который всё что-то насвистывал такое грустное и в то же время насмешливое. Вот он перестал свистать и заговорил.
– Это ты напрасно жалобные-то слова говоришь. Я в них не верю… Да, брат. А что ты равнодушен, это я знаю. Чего тебе беспокоиться чувствами? Причины нет к тому. Убил ты, это точно. Так ведь сразу убил. И это хорошо по нынешним временам. Без терзаний разных, ахнул – и готово. Медленно, с прохладцей убивать – это действительно подлость, ежели по совести говорить. А сразу – ничего! Кабы человек говорить мог после смерти, он тебе спасибо бы за это сказал. Потому всё-таки облегчение ты ему сделал, сразу угомонил. А ты бы об живых подумал.
Сколько народу через тебя, через каждого из нас медленными муками умирают? Жёны наши… Али мы их не мучим? Друзья… Али мы их не терзаем? Всякие разные люди, которые около нас толкаются… Али они от нас мук не принимают? И всё ты это видишь, и всему этому ты препон не кладёшь. Ну и загрубел ты в этой жизни, оравнодушел. Это я понимаю.
– Что ты такое говоришь? – тихо спросил Павел Николаевич, перебивая странную речь извозчика.
– Дело говорю. Посмотри чистым глазом на жизнь-то. Какой в ней есть порядок? Никакого уважения у человека к человеку нет. Жалости друг к другу тоже нет. Никто никому не спомогает жить-то. Свалка идёт за кусок, и все мы грызёмся. Дележу правильного нет, любви нет. Ты – человек, а прочие все до тебя не относятся? Ну и что? Вокруг от нас с тобой сотни и тысячи гибелью гибнут… И все мы это видим, и все мы это за порядок принимаем. Чего же? Коли это возможно, – и убивать возможно, была бы сила в руке. Конечно, опасно убивать, потому судят за это, но ежели бы не судили, то мы очень даже свободно стали бы друг друга убивать. Потому, хоть спинжаки на нас и модные, но все мы притворяемся больше хорошими людьми, а сердца-то у нас каменные. И никакого в нас закона нет. Поодаль нас законы-то, а в сердцах мы их не носим.
Чего же ты захилел? Переступил ты закон, смог это, значит, ты себе верен. Ум у тебя есть, суда ты убежишь, – изловчишься скрыться от него. А людей ты и раньше не жалел. Потому, если бы ты их жалел, рази бы они так трудно жили? Вона! Чай, ты облегчал бы им судьбу-то из жалости. А не облегчаешь, так вот прекращаешь её. Нет в тебе самом никакого запрету – и нечего толковать. Пустые слова одни. Снаружи тебя ничем не свяжешь, коли в нутре у тебя разнузданность. Перед самим собой не умеешь стыдиться; люди тебе нипочём. Так-то. Ну и действуй, как хошь.