Глеб Успенский - Том 4. Из деревенского дневника
— Ну ладно; рассказывай!
— «Рассказывай»! Только сбил с разговору… Конечно, от огорчения, а потом, как вошел во вкус, все стало мне нипочем… Вдруг впал в насмешку, стал издеваться… Вижу жену с любовником, с купцом, — только смех меня разбирает, как это глупо! И нисколько не обижаюсь! Веселье меня обуяло, как птицу небесную. Из хозяев пришлось в работники — еще того веселей стало. Полтинник выковал — пропил, повалился под забор — сплю. Надоело мне в городе, ушел без шапки и без всего в другое место. Везде смеются надо мной, и я смеюсь и только думаю одно — как бы мне без водки не остаться. Это для меня ад, смерть… Чего ж это я тут с вами время теряю? — вдруг как будто опомнившись и вскочив, сказал Берт.
— Куда ты?
— А в кабак-то! Пожалуй, в самом деле заснут… А мне это нельзя. Я им тогда стекла переколочу. Мне давай вина…
— Ты воротись, приди.
— Ну уж нет. Я там под кусточком лягу с моей милой, с бутылочкой, там и засну.
— А сопьется? — вопросительно произнес писарь, когда кузнец ушел.
— Конечно, сопьется. Еще бы ему не спиться. Пьет без отдыху.
— А ведь не дурак?
— Ну уж умен!.. Имел заведение, а теперь сам поденщиком… Какой же тут ум? Умный человек так не сделает. Просто пьяница и балалайка. Ишь, вон, жена и сын прогнали его. Умный человек до этого не допустит.
Писарь молчал и внимал, а помощник продолжал философствовать.
— Ты из ничего выйди в люди, приобрети, ухитрись: вот тут ты покажешь свой ум… А готовое прожить всякий умеет. Это что! Вот, например, Иван Иванович (учитель местной школы): вот это умный человек, прямо можно сказать, что шельма. Он, положим, подлец-то подлец, а нельзя отнять, умен! Что правда, то правда. Что он такое? нигде не кончил; ни родни, ни руки нигде не было, а вылез же в люди. Теперь вон учитель, жалованье получает, и деньжонки…
— Эка важность: на старухе жениться!
— Тебе не важность, потому что ты ничего не понимаешь. У старухи-то два дома, видишь ты это, да деньги; да детские деньги также на его руках, потому он же — и опекун, видишь ты это али нет? Ты думаешь, он не сумеет как следует этими деньгами-то орудовать — сделай милость! Старуха-то, может, и году не проживет, ан у него и дома и деньги; а с деньгами все, брат, можно…
— А ежели она пятьдесят лет проживет?
— Да хоть двести живи. Раз он забрал ее в руки, ему-то что? Он и теперь вон преспокойно живет с поповской кухаркой и внимания не обращает — живи, сделай милость, хоть тыщу лет; он, брат, заручился; теперь его не сшибешь…
— А как узнает старуха-то да прогонит?
— Да гони, сделай милость! Это ему еще лучше: положил деньги в карман — и пошел… Она же останется без копейки… Нет, брат, его теперь не ссадишь с позиции — уж он, брат, запустил корни ловко…
— А плут!..
— Ну!.. Плут!.. Мало чего нет! Ты уж чорт знает чего хочешь… Так нельзя… А еще вот Михайло Петров? Это разве не умный человек? От отца отошел с пятиалтынным, а теперь вот через шесть лет дом двухэтажный, пять лошадей; поди, не одна сотня…
— Все через жену.
— Через кого бы ни было; а добился.
— Жену продал барину…
— Продал ли там, нет ли, а дом вот, и деньги, и скот… Да хоть и продал, что ж такое? Может, она ему не мила была? Отчего ж, ежели, например, на время, и через это можно на ноги стать? Ведь так нельзя судить: продал. Что у кого есть под руками. Уж лучше с выгодой, чем без выгоды; таким дурам вон, как Акулька, без всякого расчету… Ежели идет линия, так, напротив того, умная женщина должна способствовать, потому что вот, например, Михайло Петров этот. Ведь уж он непременно в купцы выйдет, уж это как бог свят. А вышел в купцы, никто там этого знать не будет; а будет эта тайна промежду мужем и женой… Ежели б она наживала таким манером деньги да в дом бы не несла, ну, тогда муж может претендовать… А уж ежели между ними согласие, тогда чего же? Только промежду них и будет…
— А грех-то?
— Ну, брат, все грешны. Я думаю, и у тебя не сочтешь грехов-то, а тебе вон и двадцати лет нету. Все грешны. Всякий даст ответ богу сам. Это не наше дело судить. Не осуждай! А про то я говорю, что умный человек сумеет извлечь, а дурак — нет.
— Подлостью.
— Чем пришлось. Чем господь привел, а уж достигнет, а дурак никогда, и даже, вот как Берт, потеряет состояние…
В это время почти неслышными шагами — чему способствовали резиновые калоши, выделилась из тьмы и вступила на крыльцо какая-то фигура.
— Кто это? — спросила она шопотом.
— Это мы, — громко отвечали писаря. — Это вы, Иван Иванович?
— Я, я! — точно задыхаясь, шептал учитель.
— Где вы до сих пор?..
— Тут… у батюшки… предписание… Который-то час?
— Не знаем. Ваши уж легли.
— Ну, и слава богу. Пусть… опоздал…
Манера говорить и интонации голоса учителя были кротки, монашески-умилительны.
— Ты? Иваныч! — появилась на крыльце жена учителя.
— Я-я-я… Запоздал… У батюшки… бумага…
— Иди ужинать… Десятый час.
— Иду, иду, иду!
И супруги ушли.
— Вот плут-то! У батюшки!.. Этакая шельма! — восторженно произнес помощник.
— А где ж, по-твоему?
— Да все время, с семи часов, с ней, с кухаркой, я сам видел!.. Вот поди узнай, где был! Предписание! Разве она что понимает? А ты говоришь — дурак!
— Когда говорил? Я говорю, что плут!
— Да! Плут — это так!.. А я думал, ты дураком его назвал… Так вон он какой дурак-то!.. Предписание да предписание — поди-ко ухвати его!.. Нет, не дурак, далеко не дурак!..
— А взять да рассказать ей все?
— Ну и втешешься. Против тебя ж дело. Ты какое имеешь право нарушать союз? Где у тебя документы? Нет, брат, тут со всех сторон законопачено… Тут не с твоим умом соваться. Уж ты лучше помалчивай да присматривайся, как люди живут… Посильней нас — и то молчат!..
3Долго разговаривали и потом фантазировали, ложась спать, даже грезили во сне наши собеседники на тему о выгоднейшем приобретении наилучших средств к жизни, то есть в сущности на тему приобретения денег. Но я уж не буду изображать ни этих фантазий, ни грез: утомительны они, а главное — обидны. Неопределенно, хотя и довольно осязательно тоскующий необеспеченный русский человек не может не видеть своего спасения только в одном — в возможности иметь в кармане куш денег. Вот тогда, думает он, когда у него будет этот куш в руках, тогда, кажется, он разберет и поймет все, что теперь его только томит и чего он теперь иначе и не объясняет, как тем, что жалованья ему — семь рублей, а не десять. Правда, разговор, приведенный выше, происходит между людьми, не принадлежащими собственно к простому народу: и писарь и помощник происходит из той бесчисленной на Руси массы людей, которая растет в убеждении, что она почему-то может рассчитывать на вознаграждение и средства к жизни, без знания и без труда, в уверенности, что ей должно «получать», должно жить, пить, есть и наполнять землю, не становясь в ряды народа, не зарабатывая хлеба на фабрике, на пристани с кулем на плечах или на железной дороге с лопатой в руках.
Такого народа, воспитанного на жирных крохах, падавших с жирного стола крепостного права, на Руси великое множество: в чиновничестве, в мещанстве, в духовенстве — везде нарождено много безземельного народа, громадному большинству которого нет уж средств получить ни знаний, ни уменья, дающих право требовать свою порцию хлеба, и не убежденного еще в том, что не сегодня, так завтра — «труд», и только один он и будет раздавать большие и малые порции. У бабушек, у деверьев, у бесчисленных родственников этих невинно привилегированных бедняков еще есть кое-какие средства прокормить какого-нибудь малого, не окончившего нигде курса, лет до двадцати, есть еще кое-какие связи, позволяющие всунуть его в учителя, в писаря, в писцы на железную дорогу, в певчие. Но все это не может удовлетворить большинство, по незначительности своей и скудости и при изобилии, так сказать, исключительно «съестных» идеалов, так как никаких других не полагалось во многих поколениях предков. Но, кроме съестных идеалов, нынешнее время несет на всякого человека, даже на всякую дубину в человеческом образе, если не новые, не съестные идеалы, то, наверное, не бывшие прежде в ходу, не съестные исключительно мысли. Двадцатилетний человек не может не думать о том, например, что ему трудно когда-нибудь законным и надежным путем удовлетворить свой аппетит, ему не может не приходить в голову, что у него ведь нет ничего, кроме почерка; что этого товара везде много и он уж не в цене. Не может он не видеть, что, кроме почерка, у него нет никакой другой заручки; что волей-неволей он должен терпеть, нести свой крест, зависеть от всякого, кто может ему приказывать, словом — не может не чувствовать себя скверно. С другой стороны, он не может не видеть, что этот всякий, которому он «подвержен» в волостном правлении, в железнодорожной конторе, словом — на всех поприщах своего заработка, также большею частию человек случайный, также попал на место и цапает куш не по праву знания, не по праву труда, а в большинстве случаев также только потому, что его бабушки, его тетки и деверья вращаются в более высших сферах, что они могут «кому угодно» доставить место посредника, директора дороги и т. д.