Глеб Успенский - Власть земли
Вот, как нам кажется, самые характерные черты ненавидимых нами европейских порядков. Раз человеческое общество дожило до возможности иметь в своей среде такие крайности существования, как существование деревенской бабы, выбившейся из сил от работы для насущного хлеба, и человека, который «заработал» в одно мгновение, не шевельнув пальцем, 250 000 франков, — раз существуют воззрения, вследствие которых поступок папы не считается предосудительным (наверно, множество людей скажут: «ловко, отче, сумел, во-время!» и т. д.), а поступок женщины, доведенной до отчаяния, преступлением, раз все это есть и раз все это связано между собою рядом каких-то, всеми признаваемых за неизбежное, оправдательных доводов, не трудно видеть, что общество это таит в глубине своей смертельную язву огромной неправды, что шаблонные оправдательные доводы — ложь, обман, то есть не трудно видеть ту правду, которая видна из-за этой лжи человеческих отношений.
Теперь спрашивается, если мы знаем (а наше русское счастие и состоит в том, что все это мы можем и видеть и знать, не развращая себя развращающим опытом) — если мы знаем, что такие порядки в результате сулят несомненнейшую гибель обществу, их выработавшему (что мы тоже отлично знаем), то почему же у нас нехватает способности на ту простую практическую правду, которою обладали наши прародители, вводя христианство в сознание народных масс, чтоб открыто не признать этих порядков ложью, чтоб открыто не взяться за ту правду, до которой дострадалось человечество и которая виднеется из-за этой лжи? Хотим ли мы, чтобы такие же порядки развивались в массе нашего освобожденного народа? Хотим ли мы, чтоб он со свежим аппетитом возлюбил эти порядки? Если не хотим, то нам нечего бояться положить правду в основание народного образования, нечего бояться ввести в школы «строгость» в разработке проявления этой правды — дома, на улице, на сходке… И вот за эту-то науку, касающуюся строгости, то есть высшей правды среди новых, сложных общественных отношений, сложившихся в современной народной жизни, народ наш и был бы несомненно благодарен школе и сказал бы непременно: «да, учат добру». А этого-то и нет! Есть все, кроме возможности говорить о высшей справедливости человеческих отношений. И вот в школе скучно и учителю и ученикам…
XII. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
В этой заключительной главе нашего очерка, оказавшегося, как мы сами хорошо сознаем, весьма неладно скроенным и не вполне крепко сшитым, мы хотим, во-первых, сказать два слова в объяснение этой «неладности» очерка и, во-вторых, договорить то, что в нем не было еще договорено. Желание отметить значение в народной жизни «земли», о которой крестьянин вопиет не только с экономической стороны, но и со стороны нравственной, то есть показать, что земля нужна ему не только для того, чтобы быть лучше сытым (что тоже крайне бы желательно), но и для того, чтобы сохранить все своё миросозерцание, чтобы развить и укрепить на основании его свои семейные и общественные отношения, свою мысль, свое чувство и т. д., — это желание было возбуждено в нас теми многочисленными мероприятиями, направленными к улучшению и устроению народного благосостояния, о которых мы благодаря газетам имеем целые десятки известий. Жадно интересуясь, в качестве деревенских жителей, всеми этими известиями и радуясь, что «наконец» «что-то» «как будто» «в самом деле» затевается хорошее, мы в то же время, и тоже в качестве деревенских жителей, не можем не видеть, что обилие мероприятий и обилие известий не блещут знанием народной действительности, не отделяют главное от третьестепенного или вовсе ненужного, разрабатывают вопросы несущественные, оставляя в стороне самые насущные, толкуют о стропилах, когда не выстроены еще и стены, строят печку на том месте, где еще нет дома, и т. д. С нашей деревенской точки зрения нам кажется, что если бы прежде всего, прежде вопросов о народном пьянстве, самоуправлении, «уездной проблеме», всесословной волости, был поставлен на очередь и хоть мало-мальски удовлетворительно разрешен вопрос земельный, то не было бы даже и надобности выдумывать такую укупорку бутылки водки, которая бы заставила пьяницу провозиться над этою бутылкою год, прежде чем получилась бы возможность добыть из нее одну рюмку, не было бы надобности в выдумках пятнадцативерстных расстояний одного кабака от другого и других бесплодных, а иногда и смешных проектов. [2] Нам кажется, что будь разрешен только этот главнейший, существеннейший вопрос народной жизни, вопрос благосостояния и нравственности, как немедленно же, будто свежим и сильным дыханием ветра, стало бы «относить» и от кабаков, и от волостных судов, и от «общественных» помойных ям самоуправления тучи того смрада, который над ними навис и который гнетет их и давит. Смрад этот, который не дает ни дышать, ни думать и который, смеем уверить читателя, не будет разогнан никаким образом, если на него будут, как веером, махать тем или другим замысловатым проектом, сам собой исчезнет как дым, рассеется в пространстве, «яко воск от лица огня» растает от одного только добросовестного удовлетворения насущнейшей народной нужды и от добросовестного признания тех последствий, которые выльются в известные требования и произойдут после того, как главное будет удовлетворено.
Вот для того-то, чтобы показать, что «земля» — главное не только по отношению к народному брюху, но и по отношению к народному духу, к народной мысли, ко всему складу народной жизни, мы и задумали написать небольшой очерк, который бы касался этого значения земли, по возможности сжато и кратко, чтобы тотчас же перейти к действительности и показать, до какой степени значение это не принимается во внимание, как оно исковеркано неразборчивыми и ничем не отражаемыми внешними влияниями. Но когда мне пришлось сосредоточиться на второй половине моей задачи, то есть показать значение земли, земледельческого труда и морали, заимствованной непосредственно от природы (благодаря этому труду), в области проявлений народного духа, — задача моя вдруг приняла размеры неподобающие, огромные. Брак, семья, народная поэзия, суд, общественные заботы и т. д. и т. д. — словом, все стороны народной жизни оказались проникнутыми этими влияниями и моралью труда земледельческого, во всем оказался его след, везде стала виднеться черта, начало которой — в поле, в лесу… Быть кратким не представлялось возможности. Быть пространным не было подготовки — вот и пришлось говорить обо всем понемногу.
Говоря о многосложности возникшей предо мной задачи, я вовсе не хочу сказать этим, что народная жизнь и жизнь крестьянская представились мне в виде чего-то совершенно особенного от жизни остального человечества, что «крестьянство» — это каста, не имеющая ничего общего с остальным человечеством. Вовсе нет. Крестьянин — такой же человек, как и все; но все его общечеловеческие потребности, желания и нужды удовлетворяются своеобразно, — на свой образец — удовлетворяются из известного источника, имеют известный цвет, вид и форму, и все это благодаря одной главнейшей черте, лежащей в основе его существования, именно земледельческому труду. Никто не ходит голый, все носят платье для того, чтобы не было холодно и чтобы не было срамно, но не все носят одинаковый костюм. Жизнь и труд крестьянина требует непременно такого костюма, который он носит; он непременно будет пахать в лаптях или босиком, потому что должен это делать. У него есть превосходные смазные сапоги с бураками, но земля и труд на ней требуют, чтоб он, отправляясь в поле, разулся и надел лапти. Если чрез миллион лет уцелеет на свете тот же самый плуг, тот же род труда, та же добыча хлеба, то крестьянин того времени все-таки пойдет в поле «разумши» и в одних худеньких штанишках… С другой стороны, я также хорошо понимаю великосветского франта, почему он не является в лаптях и армяке к английскому посланнику на бал. (А вот чиновника, который, как слышно, хочет надеть на себя мужицкий армяк и, пожалуй, лапти, я понять не в состоянии.) Таким образом, как видите, одна и та же потребность в одежде удовлетворяется в разных формах, сообразно особенностям жизненной обстановки. Вот эти-то особенности в удовлетворении общечеловеческих потребностей крестьянина и отличают его от остальных пород человеческих (чиновник, купец, поп, барин и т. д.). Все они — люди, все они имеют одни и те же потребности, но не одинаково их удовлетворяют. Потребности те же, но не те же формы, порядок и размеры удовлетворения.
Вот эти-то особенности форм, порядка и размеров удовлетворения общечеловеческих потребностей нам и желательно выяснить в народной среде с точки зрения главнейшей основы всего строя народной жизни, с точки зрения власти над крестьянином земли. И дело оказалось в высшей степени многосложным и трудным. С точки зрения «власти земли» одни только отношения мужчин и женщин друг к другу в семье потребовали бы долговременной разработки и усиленного труда. Чтобы показать на незначительном примере, до какой степени любопытны изменения и перестановки в удовлетворении одних и тех же человеческих потребностей в среде крестьянской и в среде некрестьянской, приведем следующий пример. Кому не известно существование в среде столичного и вообще недеревенского общества типа, известного под именем «мышиного жеребчика»? С другой стороны, также все знают, что и в деревне существовал, а по глухим местам существует и ныне тип «снохача». Повидимому, эти типы весьма похожи друг на друга. Мышиный жеребчик и снохач, во-первых, оба старики и, во-вторых, оба пристают к молодым женщинам. Оба они — развратники, дело видимое. Побуждения их одни и те же и удовлетворяют их они одним и тем же способом, то есть пристают к молодым девушкам и женщинам. Но посмотрите на условия жизни одного и другого и вы увидите, что в обоих, повидимому, одинаковых явлениях все то же, а вместе с тем все не то. Что такое мышиный жеребчик, какова его биография? Волею судеб мышиный жеребчик — человек, принадлежащий к привилегированному сословию, человек обеспеченный. Хороший корм, нетрудная жизнь сделала то, что он созрел рано и уже в шестнадцать — семнадцать лет начал срывать цветы удовольствия; по мере того как он рос, и цветы удовольствия разнообразились. Срывались они и в Петербурге, и в Париже, и в Вене, и т. д. Таким образом, чем более подвигался тип, имеющий преобразиться в жеребчика к старости, тем более он истощался, изнашивался, превращался в тряпку. Достигнув пятидесятилетнего возраста, он уже совершенная развалина; ему надо румяниться, носить корсет; ему уже ничего не остается, как заняться, «наконец», делами, занять «пост», сочинять проекты об «оздоровлении корней», отдыхая от трудов в грезах и затеях испорченной фантазии. Он развратен, у него мысли развратные, он в самом деле развратитель… Что же такое снохач? Какая его биография? — Прежде всего, в качестве крестьянина, ребенка крестьянской семьи, он стал думать о деле не в пятьдесят лет, а в пять, много восемь лет. Пяти лет он играючи загонял кур, в восемь лет он играючи приносил дров, за десять верст бегал как ни в чем не бывало к отцу в поле, в лес, а с десяти лет уже стал помогать подержать лошадь, распрячь, сбегать за пять верст в поле «обратать» буланку. Таким образом, в то время когда физические силы будущего жеребчика шли на срывание цветов, силы будущего снохача шли в труд, тратились в работу — сначала в работу играючи, а потом и в настоящую — и чем дальше, тем больше. Юношеский организм жеребчика истощался, юношеский организм крестьянина, напротив, укреплялся. Работа требовала только деятельности организма; она поглощала те четыре фунта хлеба, которые он стал съедать в течение суток, когда только начал работать в настоящую, а настоящим работником он уже наверное был в пятнадцать лет. Он рос, а перед ним только расширялся круг труда, круг заботы: в шестнадцать лет у него заботы было уже вдвое более, чем в пятнадцать; в восемнадцать он уже — ради заботы о хозяйстве, ради того, что круг работ хозяйственных расширился, что стал ему не под силу, — женился, но женился не для цветов удовольствия, а для того, чтобы приобрести бабью силу опять тоже для труда (вот в это время он, пожалуй, был похож на развратника). Дети еще более озаботили его, легли на его плечи новым бременем, размеры физического труда еще более расширились, и если он не свалился, то потому, что организм его могуч и крепок… К двадцати пяти годам у него уже свои дети, которые тоже начинают играючи загонять кур, носить дрова, бегать с поводом за лошадьми, и ему начинает становиться легче. Ребята подрастают, а вместе у родителя сокращается его трудовой день, ему уж есть время «покалякать» на улице, а года два тому назад ему калякать не было времени. У него растут свои работники — и с каждым днем ему легче и легче. Устоявший в борьбе с таким многосложным трудом, как земледелие — организм его начинает жить на себя. Из четырех фунтов хлеба, которые ест крестьянин, не все уже тратится в труд, а остается и на себя, на свое удовольствие и благополучие. К тридцати годам будущий мышиный жеребчик уже все испытал, уже истощен, уже скучает, тогда как крестьянин, отбившись от тяжких трудов, развив и укрепив свой организм, только-только начинает входить в силу, и чем дальше от тридцати лет, тем больше, у него досуга, тем меньше труда и тем больше возможности мужать, расцветать, жить. Мышиный жеребчик, чем ближе к старости, тем слабей и серьезней (о делах думает, об оздоровлении корней), крестьянин же, чем ближе к тем годам, которые для жеребчика уже старость, тем ближе к расцвету; как дуб, чем старее, тем крепче и развесистей, так и крестьянин, одолевший тридцатилетнюю трудовую борьбу и тяготу, тем веселей, юней, здоровей, разговорчивей, чем тяготы этой меньше, чем больше досугу, сна и т. д. Таким образом, к пятидесяти годам крестьянин, сумевший выйти здоровым и невредимым из-под гнета непрестанного труда, непрестанной заботы, непрестанного обременения мысли расчетом, оказывается не только не сморчком, как мышиный жеребчик, а человеком вполне цветущим, сильным, крепким, как дуб, а главное — при этих-то условиях получает, благодаря подрастающему поколению своих детей, возможность жить на себя и для себя, а не для труда и хозяйства. Параллель между мышиным жеребчиком и снохачом будет, таким образом, следующая: человек, имеющий быть мышиным жеребчиком, начинает влюбляться и срывать цветы удовольствия с самых ранних лет, постепенно дряхлеет и, утрачивая способность любить, суживает свои помыслы относительно женщин до самых мелких побуждений чувственности. Крестьянин, имеющий быть снохачом, напротив, с самым узким своекорыстием сходился с женщиною в юности, сходился ради тоже удовольствия облегчить свой труд и также большею частью без любви; ежедневный труд, после которого он спал как зарезанный, который потреблял огромную массу его сил и иногда (как мы увидим ниже) прямо требовал в хозяйственных целях воздержания и целомудрия, и вместе с тем — те же требования того же воздержания со стороны, так сказать, церковных порядков (что мы тоже увидим ниже) — требования, весьма часто совпадающие с требованиями успешности труда, — все это не давало человеку тратиться, истощаться и изнашивать чувство, но, напротив, как бы замораживало, оставляло его. неприкосновенным вплоть до минуты облегчения труда, отдыха и процветания… Своекорыстный расчет по отношению к женщине — участь жеребчиков в старости — пережит крестьянином в юности. В огромном большинстве случаев он сходился с женой не по любви, а ради личного удобства. В настоящее время в деревнях, как, вероятно, известно читателю, распространен обычай выходить замуж и брать жен уходом. Часа в два зимней молчаливой ночи по селу или деревне несутся саночки, а в них мужчина и женщина. Если вы спросите, что это такое, вам ответят: «Парень девушку увез с посиделок». Лошадь он добыл самую лучшую, промчался стрелой… Но не всегда в таких романтических приключениях главную роль играет искренняя любовь мужчины. Во-первых, большинство свадеб «уходом» или «увозом» совершается для того, чтоб избежать свадебных расходов, которые, по малой мере, обошлись бы рублей в шестьдесят. Родители обыкновенно знают, когда и с кем уедет их дочь, знают это и жених, и невеста, и родители жениха. Делается это для того, чтобы дать родителям право (и то только для формы) сказать: «коли ушла без спроса, так и нет тебе ничего». Но кроме этого и жених большею частию не бескорыстен — берет он жену без приданого не всегда исключительно по любви, а частенько и из расчета. «Помилуйте, — говорил мне один из таких молодых супругов, — посылал-посылал из Петербурга отцу деньги, а теперича приехал, ни зерна в доме нет — все пропил. Думаю, бог с вами совсем, хоть вы и родители… Взял жену, по крайности будет кому деньги беречь. Пошлешь — уж, надеюсь, не размотает… Все свой человек…» Вот очень частенько из таких-то побуждений и совершаются браки крестьянами в самых молодых летах. Из десяти браков прошлой зимы никак не менее половины сделаны именно во имя самого сухого расчета. Парень женится, «привяжет к себе» жену, поживет неделю — и в Петербург. Едет в спокойном состоянии духа: «привязал» — и «будет кому деньги посылать»… До святой он уж не будет дома, потому — «пост», «мы чтим закон» и т. д., а после святой опять уйдет до осени, потому — «дачи начинаются», — «торгуем по дачам: зелень, фрукты… да и жене много работы в поле, в огороде… Не до этого, помилуйте!..» Осенью придет, принесет деньги, опять недельку поживет — и опять пост, опять невозможно: «закон», надо в Питер, «зима, торговля…», «уж опять, стало быть, до мясоеда…»