Петр Боборыкин - Жертва вечерняя
— Натура у вас богатая, Марья Михайловна; но вы еще блуждаете. Il faut se fixer…[132]
— Но как? — спросила я, — законным браком вы не позволяете…
— Ни-ни!
— Я уж, право, не знаю тогда…
— Погодите, не сразу…
Как он улыбнулся, говоря это… У-у! c'est le diable qui prкche la morale![133] Я еще не могу хорошенько распутать всего, что он сегодня говорил.
Одно ясно: Домбрович не желает видеть меня замужем. По правде-то сказать, я и сама не желаю того. Я ему благодарна: он опять-таки объяснил мне мои собственные чувства. Видно, не такая же я дура! Умнейший человек держится моего взгляда. Т. е. не то, чтобы совсем… я вообще о браке так не думала прежде… не дерзала думать… но лично на себе я очень хорошо чувствовала, что замужество будет для меня глупой и, как выражается Домбрович, пошлой обузой. Как он славно нарисовал картину супружеского счастья. Прелесть! Если б мой Николай остался жив, я уверена, что мы с ним жили бы точь-в-точь, как рассказывал Домбрович: скука, перебранки, взаимные грубости, четверо детей, писк, визг; Николай пристрастился бы к картам, а может быть, и завел бы себе француженку, как муж Елены Шамшин. Если б я также не завела себе любовника, то сделалась бы пухлой, нервной бабой. А там уж один конец: ханжество или ералаш и стуколка…
Когда подумаешь об этом: ясно, как Божий день.
Но ведь все это прекрасно в теории. А на практике? Мне всего двадцать два года…
Мой Зильберглянц то и дело говорит:
— Ebousez, madame… il vous vant un éboux…[134]
Значит, как ни вертись, а все стоит этот éboux[135] в перспективе.
Я не знаю, очень ли много у нас барынь… делают шалости? Но кое про кого положительно знаю. И никто ведь этим серьезно не шокируется… Все шито-крыто. А по-моему, как нельзя больше открыто. И у всех этих барынь — муж. Я же человек свободный…
Посмотрим на вопрос с другой точки зрения. Мой Николай оставил мне имение пожизненно. Выдь я замуж, можно наверно сказать, угожу за какого-нибудь мальчугана, моих лет или немножко старше. У всех вдов один и тот же норов (как, однако, я начинаю по-русски-то писать). Этот супруг лет через десять будет еще кровь с молоком; а я старая баба. Вернее смерти, что он меня приберет к рукам. От него пойдут дети. Этих детей я буду больше любить, чем Володьку. И по крайней мере, половину Николаева состояния ухлопала бы на второго мужа и на его детей. Вот вам и картина! Другими словами: я наделаю разных гадостей, ограблю Володьку и Николая. А он имел ко мне такое безграничное доверие…
Из-за чего же? — повторю я вопрос Домбровича. Из-за того только, чтоб у меня был éboux, корнет фон дер Вальденштуббе, двенадцати вершков росту и два аршина в плечах…
Мало того. Я рискую потерять или испортить мое положение в обществе. Тогда уж не одна я устрою себе это положение, а по крайней мере наполовину муж. Я могу восхититься цветом лица какого-нибудь офицерика и сделаюсь полковой дамой. Или буду таскать за собой мужа, как лишнюю мебель, хлопотать об нем, выпрашивать должности, тянуть его за уши в флигель-адъютанты; приятное занятие!
Да, все это глупо.
Неужели мы с Домбровичем будем продолжать такие философические разговоры? Вот уже третья неделя, как в моей тетради больше почти ничего нет. Ну что ж такое. Он меня учит уму-разуму. Он мне глаза открывает…
Ну, а когда не о чем будет больше говорить? Ведь настает всегда такая минута. Что ж мы будем с ним делать? Я ведь могу к нему привыкнуть. Он все повторяет: я старик, я старик. Вовсе он не так стар, да о летах мужчины сейчас и забываешь. Привлекает собственно ум. Вкусивши сладкого, горького не захочешь. После Домбровича не пойду же я хихикать с Кучкиным. Предоставляю это удовольствие Софи…
Ах! Не нужно мне никогда ни о чем рассуждать. Пишешь, пишешь и допишешься до того, что самой совестно сделается.
Я уж и так сегодня провралась. Домбрович имел полнейшее право подумать, что я ему висну на шею.
Брошу я мой глупый дневник. Оттого у меня и голова болит, что я поздно встаю. Тушу свечку в пятом часу. Что я, печатать, что, ли хочу свой собственный роман? Тут и романа-то никакого нет.
Начала я записывать в эту тетрадку от смертельной скуки. Ну, а теперь мне вовсе не так скучно. Вечера у меня заняты, днем я еле-еле успеваю кончить туалет к визитам. Глупая сентиментальность. Вот мне что еще забрело в голову; опять-таки насчет законного брака.
Чуть только какая-нибудь женщина, вдова или девушка, делается совершенно свободной, ну и заблудили. Вот в истории: разные королевы, императрицы… Разве непременно уж все они, по натуре своей, были такие сладострастные? А ни одна не устояла.
Ведь это что-нибудь да значит. И милее всего: не только при их жизни, но и потом хвалят их ум, говорят о их добрых делах и прощают им разные грешки. Значит, их добродетель — дело второстепенное.
Да, но ведь то исторические женщины, а не мы грешные. Нас что же может оправдать? Какие такие дела? Мы умеем только проживать крестьянские деньги…
Стало быть, королевы и императрицы нам не указ.
И зачем я все это придумываю? Мне еще пока, слава Богу, оправдываться не в чем. Неужели я наперед выгораживаю себя? На всякий случай…
Чего же мне не хватает теперь? Боже мой! Все того же. Le néant me tue![136]
Убежать бы мне отсюда за границу, что ли, или запереться в деревне, взять с собой первого дурака какого-нибудь: Кучкина, Поля Поганцева или трехаршинного корнета, мальчишку, розовую куклу, влюбиться в него до безумия, до безобразия, как говорит Домбрович, сделаться его крепостной девкой, да, рабой, кухаркой, прачкой, стоять перед ним на коленях, целовать его руки! Пускай он меня бьет, напивается пьян, проигрывает мои деньги, третирует меня, как самую последнюю судомойку! И я забудусь, я умру для всего в мире? Не нужно мне будет ни света, ни выездов, ни Домбровичей, ни философических разговоров! Я превращусь в собаку, буду целый день смотреть в глаза румяного болвана и в моем обожании превращусь в животное, да, в животное! Вот — идеал! Вот чего мне нужно, чем я не жила, без чего я зарежусь! И нет такой женщины, которая бы когда-нибудь не желала того же самого! Не рассуждать мы должны, а лизать руки и издыхать в собачьей привязанности.
En dehors de èa, tout est mort, tout est mensonge et crapule![137]
Что я, с ума, что ли, сошла?.. Надо мне потереть виски одеколоном…
КНИГА ВТОРАЯ
20 января 186*
Утро. — Пятница
Я сама себе не верю… Но это так!..
Проплакала я всю ночь. Теперь будет. Ничего уже воротить нельзя.
Целую неделю я плясала. Опротивели мне танцы до гадости… Я почти не на шутку собралась в Москву, к тетке. Домбровича все эти дни я не встречала. Тут я почувствовала, что мне от того именно так скучно, что я его не вижу. Три дня я никуда не выходила. Сидела или лежала на кушетке, ничего не читала, ничего даже не записывала…
Какие ужасы приходили мне в голову!
Я не знала, где живет Домбрович. Написать нельзя было. На третий день я послала Семена узнать о его квартире в адресный стол. Адрес я достала; но написать все-таки не решилась. Придумывала так и этак: устроить вечер или позвать кого-нибудь обедать. Нет! все эти мартышки так мне опротивели… Я не имела никакого желания созывать их; а приглашать Домбровича одного было бы просто rendez-vous.[138]
Ариша увидела, кажется, что я всплакнула, и начала ко мне приставать, чтоб я прошлась хоть немножко пешком. У нее это пункт помешательства!
Такая на меня напала слабость, что я еле-еле тащилась. Пешком я знаю одну дорогу: к Невскому. Я опять пошла по стороне Гостиного двора и дальше, через Аничков мост, до Владимирской. Не знаю уж, думала ли я о Домбровиче и об нашей встрече две недели назад.
Я просто вскрикнула! На углу Владимирской он стоял и пережидал, как проедут несколько извощиков, чтоб перейти на ту сторону Невского.
Меня он заметил тотчас же, очень скоро подошел и протянул обе руки:
— Марья Михайловна! что с вами? Как вы бледны!
Я ему ничего не ответила. Такая со мной сделалась слабость, что я его также схватила обеими руками.
Кажется, у меня закружилась даже голова.
— А я прихворнул, — послышалось мне. — Сегодня первый день вышел…
Я поглядела на него. Такой он мне показался сморщенный, старый, гадкий…
— То-то я вас нигде не встречала, — проговорила я, кажется…
Все это у меня теперь в тумане… Я хорошенько не помню своих слов…
— Да вы как смерть бледны, — сказывал Домбрович. — У вас руки дрожат…
— Да, я очень устала.
Он взял меня под руку и повел по Литейной. Он хотел верно взять карету. Там стояло несколько извощичьих карет вдоль тротуара. Я двигалась как кукла, еле переставляя ноги. Но я все-таки не хотела садиться в карету и ехать домой.