Константин Бальмонт - Воздушный путь (Рассказы)
Мы воплощаемся бесконечно, и смерти нет. В междупланетных наших скитаниях мы по-разному восходим на те же ступени и в разный час. Вот почему есть люди, весьма умные, которые могут себе внутренне нарисовать только бесконечность, и есть другие, не менее умные, быть может, которые могут вообразить только конечное. И первые нередко думают о вторых, что они, говоря о конечном, только притворяются, а другие, вторые, думают о первых, что, говоря о бесконечности, они только выдумывают. А объяснение их разногласия лишь в том, что они одновременно смотрят на Мировые Часы с двух разных точек внутреннего опыта, как бы с двух разных точек времени и места. И один правильно видит шесть часов дня, а другой половину двенадцатого ночи.
Не будем спорить друг с другом, а будем слушать друг друга. Это гораздо любопытнее. Мы узнаем много новых граней или хоть одну новую грань в нашем собственном многограннике, называемом душой. Я буду слушать каждого. Но послушайте сейчас меня. И верьте, что, если я что-нибудь утверждаю, я вижу в душе свое утверждение так четко, как видят на горизонте восходящее Солнце и совсем близко затрепетавшие в утреннем ветерке, серебристые листья тополя.
2Когда в человеке проснется его настоящее внутреннее я, оно может снова покидать его на большие или меньшие сроки времени, но оно будет властно возникать в нем снова. Оно может и не покидать человека, однажды проснувшись в чувственном цветном тумане. То истинное мое я, которое не покидает меня уже давно, проснулось во мне ровно полстолетия тому назад, когда мне было четыре года. Оно меня покидало, или было во мне в скрытом лике поздней, когда я узнал первые торопливые праздники страсти. В юности, когда я искал разной правды и когда я столько тосковал и целовался, и поздней, когда я узнал ревность и гнев, я часто бывал совсем иным, чем мое настоящее я, которое, как самый верный, никогда не обманывающий друг, ведет со мной сейчас постоянную свою внутреннюю беседу. Это необманывающее я, лучезарно изъяснившее мне мир и меня самого, проснулось во мне, когда мне было всего четыре года, в яркий летний день, в моей родной усадьбе, где я навсегда научился любить Солнце и зеленые просторы Природы.
В нашем двухэтажном деревянном доме, где всегда было много родных, и много гостей, и много прислуги, которая более или менее ничего не делала, мне была особенно мила старая ласковая няня, когда-то вынянчившая моего старшего брата и жившая у нас как член нашей семьи. Мне всегда нравились в этом обветшавшем морщинистом лице лучистые глаза, в которых неизменно светилась только одна ласка. Я вспоминал ее позднее как благое видение, когда я читал страшные сказки или предо мной рассказывали что-нибудь жуткое. Ни брюзжанья, ни воркотни, ничего, что так естественно связано со старостью. Она была воплощением тишины и ласковости.
Однажды в летний день, когда солнце озаряет так обворожительно розовые гроздья китайской рябинки и липкие листья трепетных тополей, я заметил, что в доме какое-то особое настроение среди старших, совершенно не согласное с этими золотыми полосами солнечных лучей. Когда мне что-нибудь не нравилось, я всегда, и в эти ранние годы, и потом, молча уходил от того места и обычно попадал в сад. И этот раз я вышел из дому, но, прежде чем я попал в это утро в сад, со мной случилось то, что я называю моим внутренним пробуждением. На дворе, между погребом и амбаром, была пустая избушка. В ней никто не жил. Почему, я этого никогда не спрашивал, и никогда позднее мне никто ничего о ней не рассказывал. В то утро, выйдя на двор, я заметил, что около пустой избушки в каком-то недоумении стоят мои братья и несколько деревенских мальчишек. Я подошел к ним и что-то спросил. Не помню, кто из мальчиков мне сказал тихим и таинственным голосом:
— Там старая няня.
Я спросил удивленно:
— Зачем она там?
Все кругом посмотрели на меня молча, и я видел по лицам, что мне ничего не хотят говорить, потому что я чего-то не смогу понять. Я молча подошел тогда к низкому окну избушки. Оно было неплотно прикрыто. Я заглянул в щель и увидел. Няня лежала неподвижно, вся почерневшая и распухшая. Ее глаза, которые я так любил, были закрыты. Ласкового взгляда не было. Не было того, что была она сама. Это лицо было чужое. Это была не она. Это было что-то тяжелое, душное, что-то напоминавшее о ней, но неверно напоминавшее о ней, потому что вся она была одна живая улыбка и тихая ласка. Мне сделалось так душно и невыносимо, как будто на меня налегла огромная тяжесть. И я понял.
Но я понял это жуткое новое совсем не так, как понимали его те мальчики, которые были старше меня. Я пошел от них прочь, я пошел прочь от этой избушки, и кто-то вдогонку мне сказал тихим голосом:
— Умерла.
Я шел по своей любимой садовой дорожке и чувствовал, что Солнце жарко греет, и бронзовки в гроздьях китайской рябинки особенно зеленого цвета, и пчелы, осы и шмели жужжат особенно громко, не так, как всегда. Мне казалось, что я в первый раз увидел, как красивы желтые и белые бабочки. Я в первый раз чувствовал, как красив и ласков мир, как все в нем слито в одно связное празднество. Конечно, я не говорил себе тогда вот этих слов, но чувство это помню с четкостью совершенной. Я был в эти мгновенья один в мире, сияющем, звонком, стройном и цельном, в котором смерти нет, а есть одна только вечно торжествующая жизнь. Между мною и теми другими, беспомощно стоявшими около маленькой избушки, была прозрачная хрустальная стена, делавшая нас друг для друга недосяжимыми. Так я чувствовал тогда, и так я чувствую себя теперь, через пятьдесят лет, когда кто-нибудь передо мной говорит о смерти как о смерти, как о чем-то конченом и непоправимом. Нет, нет, я-то знал хорошо тогда, что няня вовсе не умерла. Она ушла куда-то далеко, а то, что осталось в маленькой избушке, было нечто другое, совсем не она. Далеко и близко была она, совсем тут, рядом. Не могла умереть и не умерла эта ласковость взгляда, который не знал ничего, кроме любви. И где она сейчас, я не знаю, но существо, которое давно прошло все дороги гнева и ненависти, в стройном лике совершает где-то новую светлую дорогу. Я это знаю так же твердо, как знаю, что завтра взойдет Солнце.
3Слыша такое мое утверждение или подобное, собеседники не однажды говорили мне, что или я не люблю жизнь и оттого так говорю, или я никогда не видел приближения смерти и оттого так говорю. Неверно и то и другое. Я люблю жизнь, как птица любит воздух, рассекаемый ее легкими крыльями. Я люблю жизнь, как цветок любит солнечный луч, каплю росы, брызги дождя и собственную душистую цветочную чашечку. Я люблю жизнь, как тот, кого любят, мучают, но любят, любят. И в течение жизни, которая знала величайшие трудности, я не раз испытывал предельную боль, телесную и душевную, но никогда я не мог разлюбить жизнь, и ощущаю ее как нечто глубокое, красивое и предназначенное. И смерть была близко около меня несколько раз в жизни, но она прошла, лишь коснувшись меня и не задев.
Я хочу припомнить все те случаи, когда смерть подходила ко мне, в разных ликах, от самого незначительного до самого грозного.
Через год после того праздника сознания, о котором я рассказывал, летом, когда мне было пять лет, я дважды мог лишиться жизни. И от первой встречи с той, кого боятся, у меня осталось лишь воспоминание о нежно-изумрудном свете, а от пережитой второй встречи — ощущение жуткого и завлекательного полета в вихре.
В моих родных местах встречаются бочаги, овальные, продолговатые прудки, вырытые самою Природой. Около них всегда цветут незабудки и растет осока, а на зеленоватой влаге качаются желтые и белые кувшинки. Золотые бубенчики делают самое приближение к ним торжествующим праздником. Когда я раз пришел к одному из таких бочагов, в нем купались деревенские мальчишки. Найдя, что это соблазнительно, я разделся и присоединился к ним. Пожалуй, точнее было бы сказать, что присоединиться к ним мне не удалось этот раз. Бочаги эти неглубокие, но для меня тот прудок с покатым дном был вполне достаточной глубиной. Я в одно мгновение куда-то скатился и, не умея плавать, очутился на дне вверх лицом. То краткое время, которое я, захлебнувшись, был в этой малой глубине, показалось мне каким-то волшебством. Глаза мои были открыты, и я увидал зеленое подводное царство. Сверху над этим влажным изумрудом чувствовалось что-то другое, огромное, иного цвета и уже недосяжимое. Все это длилось, конечно, лишь несколько секунд, и мое зеленое видение кончилось тем, что какой-то мальчишка сильной рукой выбросил меня на берег. Я видел с тех пор зеленые просторы всех пяти частей света и даже шестой, Океании, но такого странно-воздушного волшебного изумруда, который я на мгновенье увидал, когда я был в полной близости к потоплению, я, пожалуй, не увижу больше никогда.
Другой случай произошел так. Мой отец был страстный охотник, и когда он возвращался домой, это было настоящим праздником для нас, мальчиков. Когда его плетушка въезжала в ворота, мы уж знали, что вся она до краев полна дичи, так что ему почти негде сидеть. И у кучера на козлах, который тоже был лихой охотник, лицо всегда светилось торжеством победителя. Когда экипаж останавливался, мы весело бросались к отцу, целовали его, и тотчас каждый выбирал себе птицу понаряднее, каждому предоставлялось взять птицу, чтобы поиграть ей. Братья мои были существа нетерпеливые, да может быть, и художественный вкус их был менее разборчивый, чем мой. Быстро схватив кто тетерева, кто куропатку, они разбегались по своим углам. Так было и в этот день. Но птицы ведь бывают весьма разные. И, забравшись в плетушку, я не торопился с выбором. Отец уже ушел в дом. Кучер Андрей прикрутил вожжи к закраине козел и тоже куда-то отлучился. Я сидел в плетушке среди множества убитых дичин, любовался на перья с отливом и не знал, какую выбрать птицу. Лошадь, которая была в упряжи, прозывалась за вздорный нрав Козлом. И вот в то время, когда я предавался художественной нерешительности, другая лошадь, старая и белая, неподалеку щипавшая траву сзади плетушки, несколько сбоку, вздумала покататься по траве. Нашел ли на Козла обычный стих своенравия, или краешком глаза он плохо рассмотрел, что это за белое движение сзади него, но только он рванулся, помчался по двору и, в одну минуту вымахнув из ворот, пронесся вдоль пруда по деревне и уже мчался во весь опор по дороге к лесу. Я держался за что-то и каждую минуту мог вылететь на дорогу. Козел мчался. Быть может, он в конце концов устал бы, успокоился, и тем дело кончилось бы. Но на беду, узел, прикручивавший вожжи к плетушке, распутался, они соскользнули вниз, конец их запутался около оси, и, как мне объясняли потом старшие, они быстро должны были дернуть лошадь, так что она сделала бы резкий поворот вправо, экипаж опрокинулся бы, и я, конечно, был бы убит на месте. Я этого не понимал так ясно, как мне потом рассказывали, но чувствовал, что дело совсем не ладно. Однако роковой поворот швырком не совершился, и спас меня от него человек со странным именем И-ро-ро.