Максим Горький - Том 4. Фома Гордеев. Очерки, рассказы 1899-1900
— Не разорюсь, чай?
— Не знаю я этого… — съехидничал старик. — Я на счет того больше, что о-чень уж не мудро это самое благотворительное дело… И даже так я скажу, что не дело это, а — одни вредные пустяки.
— Это людям-то помогать вредно? — с задором спросил Фома.
— Эх, голова садовая, то есть — капуста! — сказал Маякин с улыбочкой. — Ты вот ужо приезжай-ка ко мне, я тебе насчет всего этого глаза открою… надо учить тебя! Приедешь?
— Хорошо!
— Ну вот… А пока что ты на закладке этой держись гордо, стой на виду у всех. Тебе этого не сказать, так ты за спину за чью-нибудь спрячешься…
— Зачем мне прятаться? — недовольно сказал Фома
— И я говорю: совершенно незачем. Потому деньги дадены твоим отцом, а почет тебе должен пойти по наследству. Почет — те же деньги… с почетом торговому человеку везде кредит, всюду дорога… Ты и выдвигайся вперед, чтобы всяк тебя видел и чтоб, ежели сделал ты на пятак, — на целковый тебе воздали… А будешь прятаться — выйдет неразумие одно.
Они приехали к месту, когда уже все важные люди были в сборе и толпа народа окружала груды леса, кирпича и земли. Архиерей, губернатор, представители городской знати и администрации образовали вместе с пышно разодетыми дамами большую яркую группу и смотрели на возню двух каменщиков, приготовлявших кирпичи и известь. Маякин с крестником направился к этой группе, нашептывая Фоме:
— Не робей… Хотя у них на брюхе-то шелк, да в брюхе-то — щелк.
И почтительно-веселым голоском он поздоровался с губернатором прежде архиерея.
— Доброго здоровьица, ваше превосходительство! Благословите, ваше преосвященство!
— А, Яков Тарасович! — дружелюбно воскликнул губернатор, с улыбкой стиснув руку Маякина и потрясая ее, в то время как старик прикладывался к руке архиерея. — Как поживаете, бессмертный старичок?
— Покорнейше вас благодарю, ваше превосходительство! Софье Павловне нижайшее почтение! — быстро говорил Маякин, вертясь волчком в толпе людей. В минуту он успел поздороваться и с председателем суда, и с прокурором, и с головой — со всеми, с кем считал нужным поздороваться первый; таковых, впрочем, оказалось немного. Он шутил, улыбался и сразу занял своей маленькой особой внимание всех, а Фома стоял сзади его, опустив голову, исподлобья посматривая на расшитых золотом, облеченных в дорогие материи людей, завидовал бойкости старика, робел и, чувствуя, что робеет, — робел еще больше. Но вот крестный схватил его руку и потянул к себе.
— Вот, ваше превосходительство, крестник мой, Фома, покойника Игната сын единственный.
— А-а! — пробасил губернатор. — Очень приятно… Сочувствую вашему горю, молодой человек! — пожимая руку Фомы, сказал он и помолчал; потом уверенно добавил: — Потерять отца… это очень тяжелое несчастие!
И, подождав секунды две ответа от Фомы, отвернулся от него, одобрительно говоря Маякину:
— Я в восторге от вашей речи вчера в думе! Прекрасно, умно, Яков Тарасович… они не понимают истинных нужд населения…
— И потом, ваше превосходительство, капиталишко маленький — значит, город свою деньгу должен добавлять…
— Совершенно верно! Совершенно верно!
— Трезвость, я говорю, это хорошо! Это дай бог всякому. Я сам не пью… но зачем эти читальни, ежели он, — народ-то этот, — читать даже и не умеет?
Губернатор одобрительно мычал.
— А вот, говорю, вы денежки на техническое приспособьте… Ежели его в малых размерах завести, то — денег одних этих хватит, а в случае можно еще в Петербурге попросить — там дадут! Тогда и городу своих добавлять не надо и дело будет умнее.
— Именно! Но как закричали на вас либералы-то, а?
— Уж такое их дело, чтобы кричать…
Густой кашель соборного протодиакона возвестил о начале богослужения.
К Фоме подошла Софья Павловна, поздоровалась и тихо, грустным голосом говорила ему:
— Я смотрела на ваше лицо в день похорон, и у меня сердце сжималось… «Боже мой, — думала я, — как он должен страдать!»
А Фома слушал ее и — точно мед пил.
— Эти ваши крики! Они потрясли мне душу… бедный вы, мальчик мой!.. Я могу говорить вам так, ведь я уже старенькая…
— Вы! — тихо воскликнул Фома.
— А разве нет? — спросила она, наивно глядя в его лицо.
Фома молчал, опустив голову.
— Вы не верите, что я старушка?
— Я вам верю… но только это неправда! — вполголоса и горячо сказал Фома.
— Неправда — что? Что вы верите мне?
— Нет! Не это… а то, что… Я — вы извините! — не умею я говорить! сказал Фома, весь красный от смущения. — Необразован я…
— Этим не надо смущаться… — покровительственно говорила Медынская. — Вы еще молоды, а образование доступно всем… Но есть люди, которым оно не только не нужно, а способно испортить их… Это люди с чистым сердцем… доверчивые, искренние, как дети… и вы из этих людей… Ведь вы такой, да?
Что мог ответить Фома на этот вопрос? Он искренно сказал:
— Покорно вас благодарю!..
И, увидав, что его слова вызвали в глазах Медынской веселый блеск, почувствовал себя смешным и глупым, тотчас же озлился на себя и подавленным голосом заговорил:
— Да, я такой — что у меня на душе, то и на языке… Фальшивить не умею… смешно мне — смеюсь открыто… глуп я!
— Ну, зачем же так? — укоризненно сказала женщина и, оправляя платье, нечаянно погладила рукой своей его опущенную руку, в которой он держал шляпу, что заставило Фому взглянуть на кисть своей руки и смущенно, радостно улыбнуться.
— Вы, конечно, будете на обеде? — спрашивала Медынская.
— Да…
— А завтра на заселении у меня?
— Непременно!
— А может быть, когда-нибудь вы и так просто… в гости зайдете, да?
— Я… благодарю вас! Приду!..
— Мне нужно благодарить вас за это обещание… Они замолчали. В воздухе плавал благоговейно-тихий голос архиерея, выразительно читавшего молитву, простерев руку над местом закладки дома:
— «…Его же ни ветр, ни вода, не ино что повреди-ти возможет: благоволи ему в конец привестися я в нем жити хотящих от всякого навета сопротивного сво-боди…»
— Как содержательны и красивы наши молитвы, не правда ли? — спрашивала Медынская.
— Да… — кратко сказал Фома, не понимая ее слов и чувствуя, что опять краснеет.
— Они нашим купеческим интересам всегда будут противники, — убедительно и громко шептал Маякин, стоя недалеко от Фомы, рядом с городским головой. — Им что? Им бы только чем-нибудь пред газетой заслужить одобрение, а настоящей сути они постичь не могут… Они напоказ живут, а не для устройства жизни… у них вон они, мерки-то: газеты да Швеция! Доктор-то вчера меня всё время этой Швецией шпынял: «Народное, говорит, образование в Швеции… и всё там прочее этакое… первый сорт!» Но однако, — что такое Швеция? Может быть, она Швеция-то — одна выдумка… для примера приводится… а никакого образования и всяких прочих разных разностей, может, и нет в ней. Мы про нее, про Швецию, только по спичкам да по перчаткам знаем… И опять же мы не для нее живем, и она нам экзамента производить не может… мы нашу жизнь на свою колодку должны делать. Так ли?
А протодиакон, закинув голову, гудел:
— О-основателю до-ома сего… ве-ечная… па-амя-ать! Фома вздрогнул, но Маякин был уже около него и, дергая его за рукав, спрашивал:
— Обедать едешь?
Бархатная, теплая ручка Медынской снова скользнула по руке Фомы.
Обед был для Фомы пыткой. Первый раз в жизни находясь среди таких парадных людей, он видел, что они и едят и говорят — всё делают лучше его, и чувствовал, что от Медынской, сидевшей как раз против него, его отделяет не стол, а высокая гора. Рядом с ним сидел секретарь того общества, в котором Фома был выбран почетным членом, — молодой судейский чиновник, носивший странную фамилию — Ухтищев. Как бы для того, чтобы его фамилия казалась еще нелепее, он говорил высоким, звонким тенором и сам весь — полный, маленький, круглолицый и веселый говорун — был похож на новенький бубенчик.
— Самое лучшее в нашем обществе — патронесса, самое дельное, чем мы в нем занимаемся, — ухаживание за патронессой, самое трудное — сказать патронессе такой комплимент, которым она была бы довольна, а самое умное — восхищаться патронессой молча и без надежд. Так что вы, в сущности, член не «общества попечения о», а член общества Танталов, состоящих при Софии Медынской.
Фома слушал его болтовню, посматривал на патронессу, озабоченно разговаривавшую о чем-то с полицмейстером, мычал в ответ своему собеседнику, притворяясь занятым едой, и желал, чтоб всё это скорее кончилось. Он чувствовал себя жалким, глупым, смешным для всех и был уверен, что все подсматривают за ним, осуждают его.
А Маякин сидел рядом с городским головой, быстро вертел вилкой в воздухе и всё что-то говорил ему, играя морщинами. Голова, седой и краснорожий человек с короткой шеей, смотрел на него быком с упорным вниманием и порой утвердительно стукал большим пальцем по краю стола. Оживленный говор и смех заглушали бойкую речь крестного, и Фома не мог расслышать ни слова из нее, тем более что в ушах его все время неустанно звенел тенорок секретаря: