Михаил Салтыков-Щедрин - Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо
Цикл «Убежище Монрепо» создавался в пору творческой зрелости Салтыкова. Нарисованная здесь картина социально-политического и экономического «оскудения» «ветхого человека» — помещика сопровождается элегическими «мелодиями» дворянского интеллигента; она закономерно и естественно включает в себя мотивы «чумазовского» торжества, «столпования» буржуазного хищника, всемерно поддерживаемого властью при пассивном, «бессознательном» отношении к этому процессу со стороны «серогочеловека».
«Убежище Монрепо» — итог длительных раздумий писателя над вопросами о судьбах послереформенной русской деревни, поднятыми в свое время апрельским (1863) и февральским (1864) обозрениями «Нашей общественной жизни», а также очерком «В деревне» (см. т. 6).
В «Убежище Монрепо» проставлены, однако, несколько иные тематические акценты. В цикле отсутствуют, например, «подробности мужицкого быта», занимающие столь значительное место в произведениях 60-х годов. Основное внимание автора сосредоточено на попытках поместного дворянина выйти из того социально-исторического кризиса, в который поставило его пореформенное развитие, а также на надеждах «культурногочеловека» обрести настоящее дело на путях «рационального» хозяйствования.
Всем своим художественно-публицистическим содержанием «Убежище Монрепо» убеждало, что эти попытки и надежды несостоятельны, безрезультатны.
В этом, собственно, и смысл названия цикла, куда введен характерный в дворянской буколике и помещичьем речевом обиходе галлицизм «Монрепо» (mon repos — мой отдых), служивший обозначением тихого, уединенного уголка, места покоя и отдохновения от житейских забот. В ироническом осмыслении Салтыкова «Монрепо» — «собственный угол», последнее пристанище вытесняемого с общественной сцены помещика, символ оскудевающего «дворянского гнезда».
Чуждый народнических иллюзий, Салтыков показывает неотвратимость процесса смены «ветхого» человека «чумазым». В «Убежище Монрепо» запечатлен тот исторический период, когда буржуазия, становясь «дирижирующим сословием», утверждалась повсеместно, «не только в фабрично-заводской промышленности, а и в деревне и вообще везде на Руси»[223].
При этом смена «столпов» сопровождалась не ослаблением, а усилением политической реакции, насаждавшей повсюду систему полицейского сыска и шпионажа — «сердцеведения».
Власть в ее пореформенной модификации, представленная становым Грациановым, стремится провести эту систему в жизнь, опираясь на «плодотворное содействие <…> господ кабатчиков» и «не вредное содействие <…> господ бывших помещиков».
Всячески испытывая благонамеренность владельца Монрепо, заставляя его пережить полосу спасительных «тревог», Грацианов вовсе не выступает против дворянства как социального института. Цель власти — создание «охранительного» союза из старых и новых столпов. Глубокий сатирический анализ тактики Грациановых предваряет следующую ленинскую характеристику русской бюрократии: «Это — постоянный флюгер, полагающий высшую свою задачу в сочетании интересов помещика и буржуа»[224].
Салтыков, вынужденный прервать работу над «Современной идиллией», вернулся к мотивам «о прелестях умирания». Знакомые «дворянские мелодии», однако, оказались в высшей степени «проникнуты современностью». В прямой и скрытой форме писатель продолжил здесь, на почве «аграрного вопроса», острую полемику с ревнителями помещичьего землевладения, дворянскими идеологами, с одной стороны, а также с либерально-народническими пропагандистами деревенского дела — с другой. Полемика эта имеет длительную историю, включая в себя различные стороны, акценты и имена.
Вслед за Чернышевским Салтыков отстаивал трудовое начало в землевладении. Он скептически отнесся к призывам, после крестьянской реформы, из дворянского лагеря браться за «дело», хотя и сам, вначале, отдал некоторую дань этим иллюзиям. Оптимизму «ревнителей», их заявлениям вроде: «честной деятельности землевладельцев с каждым шагом открывается обширное и благодатное поле. Надобно только, чтобы они все более и более проникались сознанием важности своей задачи»[225], — писатель противопоставил свой вывод об упадке помещичьих хозяйств, о неминуемом разрушении «ветхой плотины» (см. т. 6, стр. 286). Этот вывод, подкрепленный впоследствии многими наблюдениями автора «Благонамеренных речей» и «Господ Головлевых», послужит основой всей концепции «Убежища Монрепо». Это будет ответ не только откровенным апологетам помещичьих интересов, но и умеренно-либеральным идеологам вроде В. П. Безобразова, утверждавшим, что кризиса нет, что «в огромной части России земледелие, и крестьянское, и помещичье, возросло в неслыханных прежде размерах»[226].
В статье Безобразова «Наши охранители и наши прогрессисты» (1869), вызвавшей памфлет Салтыкова «Человек, который смеется» (см. т. 9) и вновь упомянутой во втором очерке настоящего цикла, содержался, помимо прочего, и призыв бороться с чувством «уныния», порождаемым «неизбежными затруднительными обстоятельствами некоторых наших землевладельцев». «Впрочем, надо вообще удивляться, — писал Безобразов, — к чести нашего дворянского сословия, преимущественно среднего, как быстро оно сжилось с новыми нравственными условиями своего быта, так круто изменившимися; еще более надо удивляться, как силятся отнять у него эту честь люди, говорящие во имя его интересов и привилегий»[227]. Безобразов обращается здесь к пессимистам-«охранителям», но, несомненно, имеет в виду и другой, особенно неприемлемый для него пессимизм «прогрессистов».
В этой статье можно отметить ряд мест, с которыми легко устанавливается едва ли не прямая полемическая соотнесенность «Убежища Монрепо». Вот одно из них:
«Всеми на свете, даже иностранцами, побывавшими в России, признано, что нет убежища более успокоительного для души и нервов, как русская деревня <…> Глубокий мир, почиющий на русской деревне, превосходит все, что только в этом роде известно в какой бы то ни было стране <…> Это, впрочем, сознается всеми, ибо, несмотря на чрезвычайные нынешние облегчения заграничных путешествий, несмотря на привычку к ним, развившуюся в нашем высшем классе почти до болезненности, и наконец несмотря на действительные очарования множества летних резиденций в Западной Европе, все-таки никогда не жило столько людей в русских деревнях и помещичьих усадьбах, как теперь…»[228]
Салтыков «обыграет» в своем новом цикле самый термин «убежище», сделает полемические выводы о «глубоком мире» в деревне, иронически посоветует «культурным людям» бежать из своих Заманиловок в «Эмсы, Баден-Бадены, Трувили, Буживали, Лозанны и проч.», а затем в проникновенном лирическом слове о любви к России «до боли сердечной», об «истинно русском культе» пояснит настоящую причину предпочтения родных палестин, пусть и «усыпальниц», «благорастворенным заграничным местам». Следует заметить, что ни в каком другом своем произведении Салтыков столь проникновенно и страстно не высказывал своей любви к России и с такой предельной ясностью и четкостью не формулировал сущность истинного патриотизма, резко противостоящего официальному, казенно-верноподданническому.
Внимание автора «Убежища Монрепо» могли остановить и такие признания Безобразова: «Не спорим, что многие наши сельские хозяева, воспитанные исключительно в понятиях обязательного труда, никак не могут справиться с вольнонаемными рабочими, что, чуждые всяким коммерческим основаниям хозяйства, они терпят только убытки там, где, при тех же самых местных условиях, даже без всяких агрономических сведений, подле них, или в тех же имениях, вслед за ними, на том же самом деле, получают барыши люди другого воспитания: купцы, мещане, крестьяне…»[229]
Салтыкова не смущало сближение его «мрачных» выводов и прогнозов с «безотрадностью» взглядов «охранителей». Он охотно использовал в своих целях свидетельства последних об аномалиях деревенской жизни. Вполне возможно, им принято в расчет и следующее рассуждение автора охранительной брошюры «Земля и воля» о нежелании помещиков заниматься земледелием и предпочтении ими городской службы (рассуждение это цитируется в статье Безобразова): «Нужно ли удивляться этому? С одной стороны, доходы с имений в северных губерниях сделались равными нулю или обратились в минус, и жизнь в деревне сопряжена с бо́льшими, чем прежде, затруднениями, неприятностями и лишениями, а с другой — содержание по всем отраслям государственного управления возвышено, по некоторым ведомствам даже в четыре или пять раз против прежнего. Прежде деревня служила эмблемою лени и безмятежного покоя. Люди, предпочитавшие душевное спокойствие шумной городской жизни, уезжали отдохнуть в деревню. Теперь наоборот: теперь деревня представляет гораздо более сильных ощущений и может скорее расстроить нервы, чем город»[230].