Федор Достоевский - Том 8. Вечный муж. Подросток.
Исповедь Версилова имеет в подготовительных материалах ряд вариантов. Они развивают отдельные аспекты, синтезированные в окончательном тексте его монолога (подробнее см. об этом: XVII, 334–336). В начальный период работы Достоевский, по гипотезе Долинина, ориентировался на историческую личность П. Я. Чаадаева (1794–1856) и на его философско-исторические концепции, развитые в первом философическом письме и „Апологии сумасшедшего“. В своем восприятии личности Чаадаева писатель основывался на характере отношения его к католицизму. В деятельном начале католичества Чаадаев видел преимущество перед христианством православным, обреченным, с его точки зрения, на „летаргию“; это деятельное начало католицизма дало благотворный толчок развитию западных народов. Имея в виду это утверждение Чаадаева, еще в „Зимних заметках о летних впечатлениях“ (1862) Достоевский писал: „…только разве один Чаадаев так смело, а подчас и слепо <…> негодовал на многое наше родное и, по-видимому, презирал всё русское“ (Наст. изд. Т. 4. С. 393). О „католической ограниченности“ Версилова, его сочувствии идее Крафта о „второстепенности России“, неверии в „самодеятельность русских как народа“, „презрении к родной земле“ неоднократно говорится в начальный период работы над замыслом романа. С Чаадаевым связывается также ряд биографических и портретных деталей образа Версилова.[206]
Другой исторической личностью, с которой в какой-то мере генетически соотнесен образ Версилова уже в начальный период его становления, является В. С. Печерин (1807–1885). В шестой книге „Полярной звезды“, вышедшей в 1861 г., была опубликована глава „Былого и дум“ Герцена „Pater V. Petcherine“, в которой подробно рассказывается об общественно-философских исканиях Печерина, ученого и поэта; о его скитаниях по Европе, разочарованиях в ней; о принятии католичества и вступлении в орден, близкий к иезуитам. Существенное место в указанной главе „Былого и дум“ занимает полемика между Герценом и Печериным о роли материальной цивилизации, нашедшая прямой отклик в „Подростке“, особенно в подготовительных материалах к роману (см. об этом выше, с. 729).
Центральной фигурой в литературной генеалогии Версилова является А. И. Герцен. Черновые записи и окончательный текст романа позволяют говорить о совпадении ряда мыслей Версилова с проблематикой книг Герцена „Письма из Франции и Италии“ (1847–1852) и „С того берега“ (1849). Из системы философских и социально-политических идей Герцена Достоевский берет по преимуществу комплекс идей конца 1840-х — начала 1850-х годов, идей периода разочарования писателя в европейской буржуазной демократии (после июньских расстрелов 1848 г.), периода пессимизма и скептицизма. Герцена позднее спасла воскресшая вера во всемирно-историческую роль России. Наделяя Версилова „герценовским“ отношением к Европе, Достоевский пользуется в качестве исторического фона франко-прусской войной (кончившейся разгромом Франции) и сожжением Тюильри в период Парижской коммуны. На интерпретацию взглядов Герцена в романе, как выяснил Долинин, значительное воздействие оказала книга H. H. Страхова „Борьба с Западом“, разделы о Герцене из которой были первоначально опубликованы в „Заре“ (№ 3, 4, 11) за 1870 г. С ними Достоевский был хорошо знаком.[207] „Внутренний“ путь Версилова — „бегство“ за границу, скитания, крушение веры в буржуазную Европу. Затем — внезапно охватившая его любовь к матери Подростка, олицетворяющей „Россию, святую Русь“. Все это, как и способность „общечеловеческого боления“, присущая Версилову, соотносится с исповедью Герцена в названных произведениях и с истолкованием их Страховым, считавшим наиболее глубокими чертами личности автора „Былого и дум“ пессимизм и способность „всемирного боления за всех“ (см. также: XVII, 289–290).[208] В галерее лиц 1840-х годов, стоявших у истоков образа Версилова, находился, по-видимому, и литературный персонаж — герой первого романа И. С. Тургенева — Рудин, „странник и скиталец“. Так называет себя Рудин в разговоре с Лежневым в конце романа: „Рассказать вам всё, что со мною случилось? <…> Всего рассказать нельзя и не стоит… Маялся я много, скитался не одним телом — душой скитался. В чем и в ком я не разочаровался, бог мой! С кем не сближался!“. Эта самохарактеристика не только разделяется Лежневым, но и определяется как человеческая миссия Рудина: „…почему ты знаешь, может быть, тебе и следует так вечно странствовать, может быть, ты исполняешь этим высшее, для тебя самого неизвестное назначение…“.[209] В черновых материалах к „Подростку“, относящихся к февралю 1875 г., Достоевский пишет: „Узнать о Рудине“ (XVI, 263). Но значительно раньше, в конце марта — апреле 1874 г., Достоевский знакомится с трактовкой Рудина, данной Н. К. Михайловским.[210] Большая часть статьи Михайловского посвящена сравнительному анализу людей 1840-х и 1860-х годов, выяснению причин их „вражды“: „С чего все эти Рудины (Рудин — типичнейшая из фигур сороковых годов) более или менее жестко третируют людей шестидесятых годов, идущих ведь отчасти по их стопам, по крайней мере в генеалогическом смысле, людей, может быть, даже именно ими, Рудиными, вдохновленных?“. Поводом для обращения к этой теме послужила книга М. В. Авдеева „Наше общество (1820–1870) в героях и героинях литературы“ (СПб., 1874. Ч. 1–2). В полемике с Авдеевым Михайловский берет под защиту „детей“, „нигилистов“, в которых видит стремление к „победе идеи народа над отвлеченными категориями цивилизации“. Обвиняя „отцов“, которым „дороги памятники прошлого“, за их желание сохранить эти памятники так, „как они остались, целиком, без урезок“, Михайловский вместе с тем отрицает общественную бесполезность „отцов“. Рисуя общественно-философский портрет человека 1840-х годов, он пишет: „Это был средней руки дворянин, человек достаточно обеспеченный, чтобы получить более или менее правильное в школьном смысле, воспитание, т. е. кончить курс в гимназии и в университете, русском или немецком, а затем еще, может быть, проживать вне государственной службы. Человек в некоторых отношениях весьма тонко и, так сказать, чутко развитый, способный и к ухищреннейшему самогрызению, и анализу лишних людей, и к бужению других пламенным красноречием Рудина, и к наслаждению прекрасным и истинным <…> Не имея, собственно говоря, никаких преданий, стыдясь и презирая прошлое, не имея ничего общего с настоящим, не имея причин веровать особенно сильно в будущее своего отечества, они, естественно, должны были искать наслаждение в сферах отвлеченной истины и отвлеченной красоты“. Эта характеристика свидетельствует об элементах общности в восприятии типа „человека 40-х годов“ Михайловским и Достоевским (периода „Подростка“). Ощутима эта связь и в трактовке русского „скитальца“. Защищая Рудина, Михайловский продолжает: „Русский человек, вообще говоря, в среднем выводе, гораздо шире европейца. Не приспособившись окончательно к той или другой частной колее, он способен к очень широкому размаху. Но зато и требования он ставит своим лучшим людям безумно широкие. Что делал всю жизнь какой-нибудь Прудон? — «Разговаривал», бил набат, будил совесть, будил мысль — больше ничего <…> Но Европа его все-таки никогда не забудет. А мы оплевали своего Рудина за то, что он непрактичен и только разговаривает! <…> Что Рудин был не бездушный фразер, этого и доказывать нечего, это доказала его смерть <…> Слово этого человека, слабого, но искреннего, грешного, но способного вдохновляться великими идеями и вдохновлять ими других, — было весьма осязательным делом“. В этой же статье Михайловский приводит выражение „citoyen du monde civilisé“,[211] употребленное и Достоевским в черновом автографе исповеди Версилова. Следует отметить, что именно к Рудину обращается Достоевский, защищая русского „скитальца“, наделенного свойством „всемирного боления“, в своей полемике с А. К. Градовским по поводу Пушкинской речи.
Подготовительные материалы свидетельствуют, что в сфере размышлений Достоевского в период работы над образом Версилова находился и другой литературный персонаж — Чацкий. Сравнение Версилова с грибоедовским героем (наметившееся в черновиках) сохранено и в окончательном тексте. Характеристика Версилова здесь отчасти перекликается с той трактовкой героя „Горя от ума“, которая была дана Достоевским в „Зимних заметках о летних впечатлениях“: „Это фразер, говорун, но сердечный фразер, совестливо тоскующий о своей бесполезности“ (Наст. изд. Т. 4. С. 407). Л. М. Розенблюм проследила связь образа Версилова и с интерпретацией Чацкого Достоевским в записной тетради за 1880 г.[212]
В одной из первоначальных характеристик Версилова упоминается имя друга Достоевского, казахского просветителя и известного этнографа Чокана Чингисовича Валиханова (1835–1865): „… всё рассказывает, как закаливался (страшное простодушие, Валиханов, обаяние)“ (XVI, 43). Достоевский познакомился с Валихановым в Семипалатинске в 1856 г., в 1860 г. они вновь встретились в Петербурге. Валиханов становится членом кружка братьев Достоевских. Именно о нем, человеке большой душевной чистоты, обаятельного простодушия, глубокого ума и безграничной фантазии, Достоевский писал А. Е. Врангелю 31 октября 1859 г.: „Валиханов премилый и презамечательный человек <…> Я его очень люблю и очень им интересуюсь“ (XXVIII, кн. 1, 371). Прослеживая эволюцию, которую претерпел Валиханов на грани 60-х годов, А. С. Долинин показывает, что в воображении Достоевского в период, когда первоначальный образ Версилова смягчается, возникает „поздний“ Валиханов, несмотря на „гусарские разговоры“ и „темные страсти“, сохранивший душевное обаяние и простодушие.[213]