Юрий Тынянов - Портреты и встречи (Воспоминания о Тынянове)
На столешнице верстака вскоре появилась обведенная химическим карандашом пятерня с надписью на ладони: «Студент В. Дьяконов, 20 лет». В период нашего обучения на первом курсе прославленные педагоги, мэтры, как их принято было называть в институте, восседая за этим столом, читали нам лекции и принимали у нас зачеты. За этим столом нас знакомили со своими новыми художественными произведениями приглашаемые в гости авторы: Федин, Тихонов, Зощенко, Каверин, Замятин, Максимилиан Волошин и многие другие. И мы сами свои первые рефераты читали, поглядывая на зловещие лиловые растопыренные пальцы.
На первом курсе мы изучали примерно те же предметы, которые и доныне входят в программу любого филологического факультета. Но от прочих вузов наши курсы отличались существенной особенностью. У нас гораздо большее внимание уделялось самостоятельной работе студентов, нежели посещению лекций. Посещать их или не посещать — решал студент.
Каждый из нас писал не менее четырех докладов в год. Наш трудолюбивый студент полдня сидел в Публичной библиотеке. В конце концов замученные нами библиотекари переводили нас, как особо беспокойных читателей, из общего читального зала в зал для научной работы. Мы располагались там содружествами. Ежедневно мы встречали там нашу профессуру, что укрепляло необходимые контакты.
Запах старых книг кружил нам головы.
Историю литературы мы изучали не по учебникам (их не было) и не по собраниям сочинений классиков, а по журналам и документам той эпохи, когда жил и действовал изучаемый нами писатель. Так повелось с первого курса: от пассивного слушания нас почти сразу же перевели к активному вторжению в материал. Мы были увлечены возможностью «творить», то есть искать, наблюдать и делать свои заключения. Мы так были захвачены изучением литературы, что ходили в институт не только в будни, но и в праздники. По воскресным дням там происходили открытые научные заседания секций поэтической речи, прозы, современной литературы, лингвистики. С докладами выступали паши преподаватели. Здесь они делились с товарищами своими новыми замыслами, читали подготовленные к печати статьи, дискутировали, принимали ученых гостей из других городов и из-за границы.
Уже к концу первого года обучения широко развернулись наши товарищеские встречи за стенами института. Мы любили играть в литературные игры и вовлекали в них профессуру. На наших студенческих вечеринках, которые всегда сопровождались чтением шутливых стихов и пародий, угощение было самое скромное: обязательный винегрет, бутерброды, очень малое количество вина, а то и вовсе без него. Зато было много импровизаций. Эти вечеринки очень сближали нас с преподавателями. Мы не впадали в фамильярность, наоборот, проникались к ним еще большим уважением. А преподаватели молодели, общаясь с нами.
В каком еще вузе можно было увидеть академика Л. В. Щербу восседающим со скрещенными ногами на диванной подушке, в чалме из полотенца, в плаще из красного стеганого одеяла — в образе калифа из шарады?!
Зато материально большинству жилось трудно: стипендий у нас не было, за обучение надо было платить (лишь со второго курса стали освобождать от платы наиболее усердных). Студенты работали книгоношами, преподавали в школах, шили мешки для картошки, разгружали баржи и вагоны с кирпичами и дровами, кое-кому удавалось тиснуть в печати стишок или рецензию на книгу, многие обзавелись частными уроками или переводили романы для издательства «Время», кое-кто снимался в массовках на «Ленфильме». Некоторые принимали участие в составлении четырехтомного ушаковского толкового словаря. Множество студентов ударилось в детскую литературу (так называемые «маршакиды»). Счастливчики становились «неграми» научных работников, подбирая по их заданиям материал для исследований из старой периодики. Эта работа оплачивалась низко, но обеспечивала зачет.
Несмотря на то что экзаменационные отметки в тот период в матрикулах не выставлялись, лентяи у нас не задерживались. Слишком велика была учебная нагрузка и слишком силен напор на отстающих самой студенческой массы. Ко второму курсу контингент сократился вдвое.
На первом курсе мы бурно протестовали против формализма. Сперва мы изучали поэтику у В. М. Жирмунского и С. Д. Балухатого. Мы тогда еще не уразумели, что никто из наших учителей не отрицает ни содержательности искусства, ни его социального значения.
Мы пока еще не были вхожи на лекции Тынянова и Эйхенбаума.
Истинный пир ума начался на втором курсе. Мы многим, очень многим в деле понимания литературы, воспитания художественного вкуса обязаны двум своим учителям — Борису Михайловичу Эйхенбауму и Юрию Николаевичу Тынянову. Некоторые из нас общались с ними повседневно за пределами института. Я к числу этих счастливцев не принадлежу. В молодые годы я очень боялась быть навязчивой. Даже сочиняя в семинаре Ю. Н. Тынянова доклад о И. П. Мятлеве, позже опубликованный в сборнике «Русская поэзия», я не решилась подойти к нему за советом. Пусть судит меня, когда я взберусь вместо него на кафедру и прочту свой доклад во всеуслышание.
Мы всегда с нетерпением ожидали появления мэтров в аудитории. Кроме лекций о русской поэзии XIX века и семинара по этому разделу Ю. Н. Тынянов читал нам обзор новейшей русской и иностранной литературы, доводя изучение материала до самых последних дней. Это тоже было характерной чертой наших курсов — сугубый интерес к современности, ко всему новому. Профессора наши читали свои лекции не по старинке, а всякий раз как бы заново, с привлечением последних материалов, откликаясь на самые острые проблемы.
Борис Михайлович Эйхенбаум кроме лекций о русской прозе XIX века с анализом творчества многих второстепенных авторов три года посвятил спецкурсу «Л. Н. Толстой», все глубже погружая нас в толстовские дневники. За три года мы едва успели добраться до условий возникновения «Анны Карениной».
Обладая огромным запасом знаний, находясь все время в творческих исканиях, делясь ими щедро со студентами на лекциях, мэтры подчас переоценивали подготовленность своей аудитории. Однако им удалось очень высоко поднять заинтересованность студенчества литературными проблемами, двинуть многих на путь самостоятельных исследований. И жили мы в эти годы в состоянии истинного упоения литературной наукой. Даже у тех, кто в дальнейшем никогда исследовательской деятельностью не занимался, остались воспоминания о радости собственных находок и способность штудировать материал.
Но отчетливого законченного круга знаний не образовалось. Чтоб стать школьным учителем, библиотекарем, архивистом, текстологом, редактором, лектором, всем нам пришлось пополнять пробелы путем самообразования. Но это было бы, безусловно, недостижимо, если б не были нами усвоены навыки самостоятельной работы.
Кроме звезд первой величины, о которых обычно идет речь в школе, на нас свалилось множество имен второ— и третьестепенных (Катенин, Марлинский, Погодин, Полевой, Вельтман, Шевырев, Греч, Бенедиктов, Соколовский, Мятлев и прочие и прочие). Мы радостно открывали для себя неизвестных прежде писателей, читая старые журналы целыми комплектами.
Почти каждая лекция мэтров представляла интерес неожиданности. Вдруг открывалось, что великий писатель очень многим обязан своим ныне забытым предшественникам и современникам. Кроме видимой для его потомков большой литературы развивалась ныне забытая, незримая, подспудная, но некогда тоже значимая литература. Коль силишься узнать, чем велик и оригинален большой писатель, существенно разведать, что он читал.
Слово «влияние» было у нас под запретом. Для великого писателя оно было равносильно оскорблению. Влияние — понятие «ненаучное». Никто ни на кого не влиял. Влияние претерпевают эпигоны. Великий писатель «отталкивался», творчески перерабатывал достижения предшественников и преодолевал их. Иногда случались совпадения, «конвергенция приемов». Байрон не влиял на Пушкина. Пушкин не подражал ему. Он читал Байрона и брал у него то, что мог отыскать и сам, потому что это было нужно Пушкину.
Особым мастером воссоздания широкого литературного фона был Борис Михайлович Эйхенбаум. Оп любил раскрывать перед слушателями читательский формуляр писателя. Делалось это с присущей Борису Михайловичу тонкостью. Его речь была всегда изящна и свободна от жестов. Он никогда не засорял свои лекции ненужными красивостями и эффектами. И никогда не искал слов. Слова приходили к нему сами. Манера говорить была у Бориса Михайловича весьма сдержанной, хотя он великолепно владел и высоким искусством пафоса, и жалом иронии, даже скрытого ехидства и, если надо, пускал их в ход, сокрушая литературных противников.
Юрий Николаевич был совсем другой, не столь внутренне спокойный. Вероятно, молодому лектору бывало трудненько под обстрелом огромного количества студенческих глаз. Еще хуже, когда в них читалось поклонение. Спокойного отеческого топа оп не находил. Наука наукой, а смешливые девчонки частенько его стесняли.