Глеб Успенский - Разоренье
— Он ошибся!.. — с трудом поборов тягостное молчание, проговорила Шапкина.
В это время в сени вошел сам Шапкин. Надя не чувствовала к нему уже ни благоговения, ни симпатии: она боялась его. Стоя у перил, она не поворачивала головы в сторону разговаривающих супругов, но слушала их шопот с любопытством. Шапкин, успокаивая взволнованную жену, говорил ей, что он не имеет права вступать с бабой в задушевные беседы; что таких баб приходит по сту в день, всем не разъяснишь; что, наконец, он действовал так, как говорит закон, и что никакого зла он бабе не желал.
— Разве ты не понимаешь, чего она хочет? — говорила Шапкина.
— Разумеется, понимаю… Но видишь, в чем дело…
— Так зачем же ты не слушаешь ее?.. Она говорит свое, а ты свое!..
— Поэтому-то мы оба и правы: она говорит, что ей нужно, а я — что мне нужно.
— Да она не понимает тебя! Ты был в университете, а она?..
— Чем же я виноват, что она не была в университете?
Шапкин улыбался. Жена молчала.
— Я сам в том же положении, как и она. Я не могу ей сделать добра потому, что она тоже не может доставить мне удовольствия быть ей полезным. Когда мы будем вместе с ней по одной книжке читать, тогда все это и кончится…
Потолковав еще на тему о всеисправляющем времени, Шапкин ушел. На лице его жены после этого разговора не проходило выражение огорчения.
При уходе его дамы постояли в сенях еще минуты две-три и тихо стали спускаться к выходу. У ворот на улице они встретили бабу. Полушубок ее был расстегнут, и концы головного платка развязаны. Отирая платком раскрасневшееся и потное лицо, она сидела на тумбе, положив около себя какие-то узелки, и говорила другой бабе:
— Пуще всего рада, собачку-то не ухлопали… Как ведь он меня полыхал!..
Шапкина дала ей двугривенный (больше у нее не было с собой) и приглашала ее к себе пить чай; но баба не пошла, отговариваясь тем, что она и так пять дней дома не была через этот суд и не знает, что теперь с детьми: живы ли.
Все медленно разошлись по домам.
В голове Нади бродила мысль, что не всякое дело образованного мужа может прийтись по вкусу жене. Бог знает, может мужу придет охота взять должность обижать да увечить, как выражается необразованный Михаил Иваныч, и тогда жить плохо. Тут ей припомнилась взаимная любовь Шапкиных, их поцелуи, нежности, перемешанные с непонятными словами, которые, быть может, и значат дурное, и она охладела к ним, а на душе стало еще тяжелее. Необразованная мысль ее шла ухабами, кривыми дорогами, словом — тем путем, каким шли современные будни, не освещенные никаким запасом знаний, опытов. Много было от этого лишних мучений, потому что каждый опыт, попадая в эту нетвердую, неопытную мысль ее, только мучил и разорял ее.
Грустно возвращались Надя и Софья Васильевна в свою глухую улицу, чтобы снова томиться в однообразии пустоты и скуки, поджидая нападения Павла Иваныча. На этот раз их не сопровождал даже Михаил Иваныч, с которым в эту пору происходили разные новости.
VII. НЕОЖИДАННЫЕ НОВОСТИ В ЖИЗНИ МИХАИЛА ИВАНЫЧА. — ЧУГУНКА
Как уже сказано, злость Михаила Иваныча к этому времени достигла самых крайних пределов, так что решительно не было человека, который бы, столкнувшись с ним, не назвал его бешеной собакой. Причиною такого озлобления было, во-первых, долгое бездельное житье, к которому Михаил Иваныч вообще не привык и предел которого был для него совершенно неизвестен; во-вторых — томительное однообразие нищенского и безвыходного положения и, в-третьих — наконец — чугунка, открытия которой ждали с минуты на минуту. До тех пор, пока чугунка не была достроена, когда этого нужно было еще ждать, одинокая, заброшенная всеми душа Михаила Иваныча могла пробавляться разными надеждами на будущее. Терпеливо ожидая ее, с этими надеждами ему было легче переносить постоянную насмешку над собой, скуку скитаний вслед за скучными "барышнями" среди июльской жары, пыли. Но теперь это делалось совершенно невозможным. Глядя, как с каждым днем около вокзала уменьшаются леса, как двигаются первые тяжелые вагоны, свистят паровики, Михаил Иваныч стал чувствовать себя совершенно одиноким, ибо все эти новости рассеивали надежды на Петербург. Оказывалось, что у Михаила Иваныча нет денег, чтобы, туда ехать, что даже и ехать ему незачем, а фигура Максима Петровича утратила почему-то всю ту ясность, с которой представлялась до сих пор. Михаил Иваныч стал чувствовать себя растерзанным, убитым, но прятал свое отчаяние от насмешек и показывал только злость. В это время он уже не мог даже у Черемухиных злиться тихо, как прежде, а, напротив, — норовил всякого оборвать, перекусить пополам.
— Скучно! — говорила Надя.
— Да вот как же! — огрызался Михаил Иваныч. — Сейчас для вас заиграют в барабаны, в трубы затрубят, чтоб вам веселее! Оченно все об этом в заботе, чтоб вас увеселить… Сию минуту-с!..
Вследствие замечаний старухи Черемухиной, чтобы он говорил попокойнее, потому, мол, что между простыми людьми незачем этак шуметь, Михаил Иваныч иногда замолкал, а иногда, разозлившись, уходил ругаться в другое место. Подобно семейству Черемухиных, ему опротивел и помещик Уткин и все целовальники и знакомые в Жолтикове и на пути к нему. Он шатался то там, то сям, оборванный, худой, не вступая ни с кем в подробные разговоры, отплевываясь и отругиваясь от всех вопросов, задаваемых кем-либо ему, какого бы невинного содержания они ни были. Кашель и рев в груди, усилившиеся в последнее время, много помогали ему в этой неразговорчивости.
Случай спас Михаила Иваныча от погибели, от одинокой смерти где-нибудь в поле, по крайней мере на время. Оказалось, что есть люди, желающие и умеющие взять дань с этого кашля, ревущей груди и злости.
Предъявляя эти свойства на крыльце мирового съезда в защиту несчастной бабы, защищавшей свою собаку, Михаил Иваныч обратил на себя внимание одного из слушателей. Это был высокий, полный купец. Слушая, как он лается на властей, обидевших бабу, какие он употребляет при этом выражения, купец не мог не сообразить, что перед ним стоит человек, который в грош не ставит цену своей головы. Купец долго слушал его; при особенно веских выражениях отходил прочь, начинал смотреть в сторону или в потолок, принимая самое невинное выражение лица, и в то же время не проронил ни слова…
— Чуден! — произнес он с улыбкой, наряду с другими слушателями, когда публика на крыльце начала расходиться, и стал надевать шапку, чтоб идти. Над шапкой он возился до тех пор, пока не разошлись все, и тогда вышел за ворота, неторопливыми шагами пошел за Михаилом Иванычем, догнав его, тронул пальцем в плечо и проговорил:
— Толконись в трактир "Утюг"… разговор будет… дело есть!..
И прошел мимо с беззаботностью ребенка, читая по складам вывески.
Михаил Иваныч остановился, как-то одеревенел от радости при словах "дело есть" и торопливо пошел вслед за купцом. Тот опередил его; первый вошел в самый грязнейший трактиришко, где его, повидимому, коротко знали, и спросил нумерок.
— Какое дело? — пытал Михаил Иваныч, войдя в нумер. Но купец, не ответив ему, оглянул стены и сказал половому:
— Нет ли потемней комнатки? Дело секретное, не подходит!.. — шепнул он Михаилу Иванычу.
Половой провел их в темную клетушку с темными ободранными обоями и окном, заслоненным какими-то постройками и грязными тряпками, сушившимися против него на веревке.
— Какое дело? — повторил Михаил Иваныч, когда они уселись около маленького заплеванного стола.
— Настоящее будет дело-с, — сказал купец и потребовал водки и чаю. — Просим покорно; выкушайте!..
Михаил Иваныч выпил, закусил и несколько времени молча глядел на купца.
— В каком смысле дело будет ваше? — наконец опять спросил он.
Купец налил чаю, уперся локтем в стол и стал хлебать, повидимому не спеша, приготовляясь к самому основательному разговору.
— Кто такие будете?.. — спросил он наконец.
— Рабочий, выгнан за непокорство с заводу.
— Оченно превосходно!.. Выкушайте рюмочку.
Михаил Иваныч выпил.
— На каком основании имели ваше непокорство?..
— А на таком, что большой оченно разбой напущен на простого человека.
Две рюмки водки, выпитые среди июльской жары, подействовали сильно на больные нервы Михаила Иваныча, и он в длинном и желчном рассказе передал, купцу свои взгляды на прижимку. Одобрение, которое купец высказывал при словах: "рабочий человек ошалел", "зачумлен", придало его речам гораздо большее количество энергии, нежели водка, и все душевные скорби его были выпущены на волю без всяких ограничений.
Рассказаны были, разумеется, все планы насчет Петербурга, Максима Петровича, от которого в деле заступничества за простого человека ожидается значительная помощь.
Купец все слушал, изучая натуру Михаила Иваныча, одобрял и наконец, перевернув двенадцатую чашку, сказал: