KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Русская классическая проза » Сергей Сергеев-Ценский - Том 1. Произведения 1902-1909

Сергей Сергеев-Ценский - Том 1. Произведения 1902-1909

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Сергей Сергеев-Ценский, "Том 1. Произведения 1902-1909" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Рушились подмостки.

Казалось, что стены тоже дрожали и готовились рухнуть, и испуганно глядели с них портреты композиторов и драматургов.

Кричали женщины.

Одна мысль: «Уйти» — безостановочно звенела в тяжелых головах.

Никто не прикрывался, все были обнажены, кусались, царапались ногтями, били кулаками, локтями, коленями…

Не было ни ближних, ни дальних, ни друзей, ни врагов; была живая стена, которую нужно было пробить, чтобы выйти.

Я подумал, что самой страшной драмой в истории человечества был потоп.

Казалось, что уже все горело сзади: горел воздух, горели крики.

Казалось, что все горело и внутри, что клубок нервов, вылетевших навстречу внешним впечатлениям, был обожжен и поспешно спрятался внутрь, но и там не мог погаснуть, и то медленно тлел, то вспыхивал ярко и жгуче.

А впереди было что-то черное, ревущее и холодное; за этим черным и ревущим должны были сиять простор и свет, и теперь их брали с бою.

Я вмешался в толпу такой же жадный, такой же рвущийся к свободе, как и все. Синий дым слепил мне глаза, и в тяжелой голове безостановочно и властно звенела одинокая мысль: «Уйти!»

На плече моем бессильно лежала голова женщины; сзади и с боков меня давили, били, толкали, а тех, кто был впереди, я сам бил, давил и толкал…

Я не помню ясно, как выбрался из театра и как, неодетый, сел на извозчика, но отчетливо помню, что на улице хлопьями вился черный снег и медленно падал на белую землю.

Выли собаки, и гремели пожарные.


Она лежала в моей комнате, на моей кровати, а я смачивал ей виски холодной водой.

Она еще не очнулась, и я смотрел на ее тонкие, гордые черты, такие слабые, такие нежные.

В этих чертах было что-то, чего не было в чертах всех других лиц, и то, что было собственно ее, было неповторяемо прекрасно.

Я сидел около нее и думал, почему сгорела голодная хористка, а не она; почему ударилась головой она, а не прыгнувший через барьер капельмейстер.

Перед глазами ползли и бешено карабкались какие-то тени, охваченные заревом пожара; в ушах стоном стояли крики ужаса, крики о помощи…

Когда она очнулась и в ее еще мутные, бездонные глаза проваливалась моя комната с незнакомой ей мебелью, картинами на стенах и кроватью, она поднялась, бледная, негодующая, и я услышал отчетливое резкое слово: «Подлец!»

А через минуту она припомнила пожар в театре и то, как ее толкнули, и, покорно целуя мою голову, захлебываясь от вновь переживаемого страха и радости, говорила: «Мой милый! Спаситель мой!»

Я прижимался к ее влажным щекам, а в ушах моих плотно и жестко торчали животные крики, и всю громаду их, как молнии ночь, перерезали острые, яркие вопли сгоревшей.

Перед глазами носились вереницы чужих широких испуганных глаз, и на ярком фоне горевших декораций они казались черными снежинками, беспорядочно кружащимися в дымном воздухе и бессильно падающими на белую землю.


Через месяц мы повенчались.

Через год у нас родился сын.

На третий год она бросила меня и, пустая, жадная, тоскующая, пошла искать новых впечатлений, а мальчик остался.

Он растет, мой маленький мальчик, славный и умный, и, по целым часам наблюдая его, я переживаю сам вместе с ним его увлечение карточной архитектурой, большими деревянными лошадьми с оборванными хвостами, оловянными солдатиками и курносой моськой.

Я смотрю на него и вижу, что он анализирует и творит; я смотрю на него и верю, что, когда я умру, он будет жить — не так жить, как прожил я, тускло и слепо, не так жить, как живут около меня тысячи людей, а так, как будут жить будущие люди.

Я смотрю на него и верю: мы были животными — он будет человеком, мы были каторжниками, прикованными к тачкам, — он будет свободен.

Жизни нелепых случайностей и ненужных смертей должен быть конец — я верю… Верю! Верю!

Если нельзя забыть, нужно верить.

Он вступит на порог той жизни, где нет лжи, нет случайностей, нет страданий… Он вступит и победит — я верю!

А пока он старательно вырывает хвосты у деревянных лошадей и ломает тупые штыки у оловянных солдатиков.

И взгляд у него при этом сосредоточенный и серьезный…


1902 г.

Маска*

Стихотворение в прозе I

Когда поднадзорный студент второго курса Хохлов вышел из дому на улицу, то сзади него остались низкие, пахнущие самоваром комнаты и во всю ширину их открытые злые и яркие глаза отца.

И звучал сзади его голос, хриплый, задыхающийся, похожий на лай, голос человека, у которого кто-то шутя разбил тесный аквариум земного счастья, так что вытекла затхлая тинистая вода и в предсмертных судорогах забились на полу крошечные рыбки.

Из-под обожженных болью и злобой хриплых звуков выступали обыденные и простые, сухие и колючие, как бурьян, слова о позоре, о потерянных годах, о том, что нужно есть для того, чтобы жить.

Мелькало перед глазами, как в углу сидели и плакали две девочки, его сестры, напуганные, бледные, в коричневых гимназических платьях.

Был святочный вечер, мглистый, холодный, скользкий, как кожа ужа.

Прямо перед Хохловым черным расплывчатым силуэтом ползла в небо высокая часовня на площади, а по сторонам около нее убогими четырехугольниками дымились низенькие дома с робкими огоньками. На обледенелых и мокрых тротуарах дрожали змеистые язычки света из окон магазинов; они боязливо бежали дальше на мостовую и тонули там в лужах. Тяжело и едко пахло дымом и тающим снегом.

Улица, по которой шел Хохлов, называлась почему-то здесь, в среднем уездном городе, проспектом. Самая людная и в обычное время, теперь она кишела народом.

В клубе был маскарад, и туда, прикрытые непромокаемыми плащами и простынями, шли маски.

Около них и за ними толпились гуляющие, пытались с боков заглянуть им в лица, бросали в них странными по своей убогости остротами и хохотали.

Перед проспектом на площади была извозчичья биржа, и извозчики тоже тюкали и гикали им вслед.

Хохлов шел и думал, что на жизнь кто-то большой и могучий надвинул колокол воздушного насоса, крепко придавил его краями к земле и выкачал из-под него воздух, оттого в жизни тесно, густо и нечем дышать, и жизнь казалась ему бутафорски обставленной дорогой на кладбище.

Вечерняя мгла просачивалась в его мозг не как мгла, а как тысяча плотных, серых, скучных мыслей; и они, лишенные формы, кружились в нем медленно и глухо.

Сквозь плохую старую шинель пробирались к его телу осторожные, как мыши, тоненькие струйки холода, и Хохлову мерещилось бабье лето, длинная белая паутина, сверкающие на светлом небе желтые листья.

Звенела в ушах какая-то многоголосая молодая песня, точно колыхался клочьями теплый утренний туман над рекой…

Представлялись огромные заливные луга с нежной, ласковой далью, запахом полыни, перепелиным боем…

Когда-то в детстве Хохлов видел маленькую картину: на сухой земле между каменьями тесно сплелись в клубок серые змеи. Кругом было много места, но они зловеще жались одна к другой, точно перевязанные невидимыми нитями.

Толпа на проспекте показалась ему таким же тесным липким клубком, и он свернул в переулок.

Сразу стало темно и узко.

Над безглазым длинным забором висели черные ветки, хрустально-звонкие от нависшего на них льда. Где-то впереди одиноко плавало желтое пятно фонаря.

В глухом переулке глухо стучали его шаги, и навстречу им низко над землей ползли, как какое-то длинное, цепкое плоскобрюхое чудовище, смутные в очертаниях дома.

И обидно было за людей, смиренно ютившихся в таких жалких домах.

Вставали огромные улицы, залитые электрическим светом, дома-дворцы и волнистый шум от экипажей. Потом вдруг тесная комната, синий табачный дым, студенты и чья-то свирепо кричащая голова:

— Люди страдают больше всего оттого, что придумали себе религии!.. Да! Религии!.

Хохлов вспомнил, что тогда долго спорили и потом пели «Дубинушку».

Упругие, сильные ноги Хохлова прочно хватались за выступы скользкого тротуара, и в такт его шагам от середины головы к вискам его подкатывалось что-то мягкое, как резиновые мячи, и тихо било — тук-тук.

Хохлов вспоминал, что всякий Кай, как бы ни был он велик, умрет, и нелепым казалось ему жить и работать для будущих поколений, которые тоже умрут.

Но, думая так, он ловил и останавливал собственные мысли, и обидным было для него то, что они такие жалкие, короткие и бьются, точно стая ночных мотыльков, сталкиваясь и жужжа крыльями, все в одно и то же стекло тусклого уличного фонаря.

Там, где кончалась полоса этих мыслей, вернее под ними, лежало одно сплошное ощущение обиды и скуки.

Скукой было то, что было кругом, обидой казалась вся жизнь.

Хотелось чего-то теплого и открытого, светлого и нежного…

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*