Федор Сологуб - Том 3. Слаще яда
— Вот это я понимаю!
Подошел к толстому, ленивому и важному швейцару. Крикнул:
— Вот это я понимаю!
Швейцар молча и презрительно покосился на него. Мошкин радостно захихикал. Сказал:
— Молодцы анархисты!
— Проваливай! — сердито крикнул швейцар. — Не проедайся.
Мошкин отошел. Вдруг стало страшно. Городовой стоял близко.
Так резко выделялись его белые перчатки. Досадливо думал Мошкин:
«Вот бы вам бомбу сюда».
Швейцар сердито сплюнул вслед ему и отвернулся. Мошкин долго ходил. В шестом часу зашел в ресторан среднего разбора. Сел к столу близ окна. Выпил водки, закусил анчоусами. Взял обед в семьдесят пять копеек. Пил «Шабли во льду». После обеда выпил ликеру. Слегка охмелел. Под звуки органа кружилась голова. Сдачи не взял. Ушел, слегка пошатываясь, и почтительно провожаемый швейцаром, — и швейцару сунул в руку двугривенный.
Посмотрел на свои никелированные часы, — был седьмой вначале. Пора. Как бы не опоздать! Не наняли бы другого! Стремительно пошагал в Измайловский полк.
Очень мешали:
разрытые мостовые;
оголтелые, вечно сонные извозчики на переходах через улицу;
прохожие, в особенности мужики и дамы:
встречные или не сторонились вовсе, или сторонились чаще влево, чем вправо,—
а те, кого приходилось обгонять, зачем-то шатались по тротуару, и не угадать было сразу, с какой стороны обгонять их;
нищие, — они и к нему приставали,—
и самый механизм хождения.
Так трудно одолевать пространство и время, когда торопишься! Земля точно присасывает к себе, каждый шаг покупаешь усилием и усталостью. До боли и ломоты в икрах. От этого возрастала злоба и усиливался голодный блеск в глазах. Мошкин думал:
«Тарарахнуть бы все это к черту! Ко всем чертям!»
Наконец добрался.
Вот рота, а вот и дом № 78. Дом четырехэтажный, обшарпанный: два подъезда, мрачные с виду; посередине — разинутая пасть ворот. Посмотрел таблички над подъездами, — первые номера, а № 57 нет, никого не видно. У ворот белая пуговка, и над нею на медяшке заросшая грязью надпись «к дворнику».
Нажал пуговку и вошел в пасть, поискать табличку жильцов. Но прежде чем достиг таблицы, уже навстречу ему шел дворник, очень внушительного вида и с черной бородой.
— А где квартира пятьдесят семь?
Мошкин спрашивал с небрежной манерой, заимствованной от того земского начальника, из-за которого «слетел» с места. Знал уже по опыту, что с дворниками надо грворить так-то и нельзя говорить вот так-то. Скитания по чужим подворотням и лестницам тоже придают человеку известный лоск.
Дворник спросил несколько подозрительно:
— А вам кого?
С простодушной небрежностью, растягивая слова, Мошкин отвечал:
— А я и сам не знаю. Я по объявлению. Получил письмо, а кто пишет, не написано. Только адрес написали. Кто же там живет, в номере пятьдесят семь?
— Госпожа Энгельгардова, — сказал дворник.
— Энгельгардт? — переспросил Мошкин.
Дворник повторил:
— Энгельгардова.
Мошкин усмехнулся:
— Русификация?
— Елена Петровна, — отвечал дворник.
— Чертова перечница? — почему-то спросил Мошкин.
Дворник ухмыльнулся.
— Нет-с, молодая барышня. По парадному пожалуйте, из ворот направо.
— Да там над дверями табличка, только первые номера, — сказал Мошкин.
Дворник говорил:
— Нет, там и пятьдесят семь. В самом низу.
Мошкин спрашивал:
— А чем она занимается? Есть у них какое-нибудь заведение? Школа? Или редакция?
Нет; оказалось, у госпожи Энгельгардовой не было ни школы, ни редакции.
— Живут своим капиталом, — пояснил дворник.
В квартире госпожи Энгельгардовой горничная очень деревенского вида провела его в гостиную направо от темной передней и просила подождать.
Ждал. Скучал и томился. Рассматривал вещи. Было нагорожено много мебели, — кресла, столы, стулья, ширмы, экраны, этажерки, столбики, на них бюсты, лампы, безделушки, на стенах зеркала, картины, литографии, часы, на окнах занавески, цветы. От всего этого было тесно, душно, темно. Мошкин шагал в тесноте по коврам. Со злобой смотрел на картины, на статуи.
«Тарарахнуть бы все это к черту! Ко всем чертям!» — думал Мошкин.
Но, когда хозяйка вдруг вошла, он спрятал свой голодный блеск, опустил глаза.
Она была молодая, румяная, высокая и, кажется, красивая. Шагала быстро и решительно, как хозяйка в деревне, и при этом неловко помахивала сильными, красивыми, белыми, голыми выше локтя, руками.
Подошла. Подала руку, — полувысоко, — хочешь, пожми, хочешь, поцелуй. Поцеловал. Нарочно, — со злости и для штуки. Быстро, громко чмокнул и зубом царапнул, — аж дрогнула. Но ничего не сказала. Пошагала к дивану. Залезла за стол, засела на диван, а ему показала на кресло. Сел. Спросила:
— Это ваше объявление было вчера?
Буркнул:
— Мое.
Подумал и сказал повежливее:
— Мое-с.
И стало досадно. И опять подумал:
«Тарарахнуть бы».
Говорила, — спрашивала, что он может, где он учился, где работал. Так осторожненько подходила, точно боялась раньше времени проговориться и надавать больше.
Оказалось, что хочет издавать журнал. Какой? Еще не решила. Какой-нибудь. Маленький. Ведет переговоры о покупке одного издания. О направлении журнала умолчала.
Он ей может понадобиться для конторы. Но так как в объявлении сказано — педагог, — то она думала, что он учил в гимназии.
Впрочем, если он может вести конторские книги…
Принимать подписку…
Вести переписку по делам конторы и редакции…
Получать деньги с почты…
Заделывать номера в бандероли…
Сдавать их на почту…
Держать корректуру…
Еще что-то…
И еще что-то…
Барышня говорила с полчаса. Довольно бестолково перечисляла разные обязанности.
— Для этих дел надо несколько человек, — сурово сказал Мошкин.
Барышня досадливо покраснела. По ее лицу пробежали жадные гримаски. Она сказала:
— Журнал маленький. Специальный. Для такого маленького предприятия если взять несколько, то им нечего будет делать.
Усмехнулся. Согласился.
— Пожалуй, что и так. У вас не соскучишься.
Спросил:
— А сколько времени я у вас буду занят ежедневно?
— Ну, часов с девяти утра, — это не поздно? — часов до семи вечера, — это не рано? Иногда, если спешная работа, можно и попозже посидеть или прийти в праздник, — ведь вы свободны?
— Сколько же вы думаете платить?
— Рублей восемнадцать в месяц вам будет достаточно?
Подумал. Засмеялся.
— Мало-с.
— Больше двадцати двух не могу.
— Хорошо-с.
И с внезапным порывом злости встал, сунул руку в карман, вытащил оттуда ключ от своей квартиры и тихо, но решительно сказал:
— Руки вверх!
— Ах! — произнесла барышня и немедленно же подняла руки.
Она сидела на диване, очень бледная. Дрожала. Она была большая и сильная. А он — маленький и тощий.
Рукава ее одежды отвисли к плечам, и две протянутые вверх белые, голые руки казались толстыми, как ноги акробатки, упражняющейся дома. И видно было, что у нее хватит силы долго держать руки вверх. И сквозь испуг на ее лице пробивалось выражение значительности переживаемого.
Наслаждаясь ее смущением, Мошкин произнес медленно и внушительно:
— Только двинься! Только пикни!
Подошел к картине.
— Сколько стоит?
— Двести двадцать, без рамы, — дрожащим голосом произнесла барышня.
Порылся в кармане, достал перочинный нож. Разрезал картину сверху вниз и справа налево.
— Ах! — вскрикнула барышня.
Подошел к мраморной головке.
— Что стоит?
— Триста.
Ключом отбил ухо, оббил нос, щеки пооббил. Барышня тихонько ахала. И приятно было слушать ее тихое аханье.
Порвал еще несколько картин, порезал обивку кресел, сломал несколько хрупких вещичек.
Подошел к барышне. Крикнул:
— Лезь под диван!
Исполнила.
— Лежи смирно, пока не придут. Не то бомбой тарарахну.
Ушел. Никого не встретил ни в передней, ни на лестнице.
У ворот стоял тот же дворник. Мошкин подошел к нему. Сказал:
— Что у вас барышня-то странная какая?
— А что?
— Да нехорошо себя ведет. Скандалит очень. Вы бы к ней пошли.
— Коли они не зовут, как же я могу?
— Ну, как знаете.
Ушел. Голодный блеск в его глазах тускнел.
Мошкин долго ходил по улицам. Тупо и медленно вспоминал эту гостиную, и разрезанные картины, и барышню под диваном.
Тусклые воды канала манили к себе. Скользящий свет заходящего солнца делал их поверхность красивой и печальной, как музыка безумного композитора. Такие были жесткие плиты набережной, и такие пыльные камни мостовой, и такие глупые и грязные шли навстречу дети! Все было замкнуто и враждебно.