Сигизмунд Кржижановский - Воспоминания о будущем
В тот же день прелиминарные переговоры были успешно закончены. В издательстве хотя и сквозь недоверие, но заинтересовались. Что ж, в крайнем случае если не по отделу истории, то по беллетристике, se nоn е vero[9]… И «Ундервуд» отстучал договор. Аванс? Можно и аванс.
На обратном пути Стынский, весело отмахиваясь шляпой на поклоны встречных знакомцев, наставлял спутника:
– Теперь, Штерерище, безотлынно за работу. От чернильницы к бумаге и обратно и больше никуда. Если вам там под ступеньками неудобно, строчите у меня. Ничего? Ну, как хотите.
И перо Штерера потянулось по синей строке, повторяя путь словами пишущего. Спиною в стену, над подпертыми коленями строчками, строитель времяреза вспоминал свое будущее: он не давал спрятаться ни одной секунде и собирал дни, как придорожные травы, в ушах у него вперемежку с пульсом стучал ход погибшей машины, а в межбровной складке была защемлена упорная мысль.
Стынский, спускаясь по лестничному зигзагу, беззвучил шаги над каморкой Штерера. Иногда – раз или два в неделю – он стучал, свесившись с перил, тростью в складень:
– Алло, говорит двадцать восьмой. Где вы?
– В сорок третьем, – глухо отзывалось из-за створ.
– Ого! И не ослабела чернильная сила? Везет перо, хотя и скрипит? Ну, не ворчите, ухожу.
Иногда Стынский не ограничивался стуком в дверь и выманивал обитателя треугольника на прогулку, для ознакомления, как он говаривал, с «глубоким тылом грядущего, сиречь сегодняшним днем». Они подымались по крутому откосу Крутицкого переулка мимо древней, с каменными балясинами поверху, Успенской стены к легкому надвратному теремку, подымающему над грохотами Москвы свою из дальних веков сине-зелеными глазурями и поливами мерцающую чешую. Над извивами воротной бронзы – перегораживающая путь жесть: карантинный пункт. И двое поворачивали назад.
– И в самом деле, – улыбнулся однажды Стынский, когда они подходили уже к дому, – какая шурумбурумная ветошь этот сегодняшний день, эта вот верхняя кожица на бумажных налепях афишного столба, женщины, подкрашивающие губы, и мужчины, краснящие то, что с губ, – и все это точно из старой, со слипшимися листами, книги.
Иногда Стынский увлекал подступенного жителя на более дальние прогулки и экскурсии, знакомя его с «археологией новостей», как он выражался. Штерер, покорно сгибая плечи, появлялся вслед за своим чичероне на многолюдных литературных и научных собраниях, отслушивал речи митинга, смотрел под подымающийся занавес театра, и по глазам его, в которые не раз украдкой заглядывал Стынский, никак нельзя было угадать, напоминает ли ему вся эта пляска секундной стрелки о пережитых годах будущего или нет. Присутствие Штерера не порождало осложнений, если не считать, впрочем, мелких случайностей, – вроде той, какая приключилась на лекции о предстоящей мировой войне: докладчик, плавно закругляя итоги, по несчастной случайности наткнулся зрачками на Штереровы зрачки, перепутал листки, потерял нить и не мог выкарабкаться из паузы. Было и еще два-три самоуладившихся эпизода, но, в общем, люди, ошивающиеся у буфетных стоек и барьера раздевалки, были слишком заняты глотанием пузырьков лимонада, пересчетом серебряной сдачи, локтем соседки и номерком, болтающимся на пальце, чтобы заметить высокого человека, спокойно проходившего за их спинами.
Правда, кой-кто в литературном мире не успел еще забыть рассказ о времярезе, врезавшийся в череду четверговых чтений у Стынского: слух о договоре на «Воспоминания» о том, чего еще не было, заставлял иных негодовать, других – осторожно нащупывать почву… почем, так сказать, будущее и нельзя ли как-нибудь и им? Кой-кто пытался расспрашивать Стынского как человека, стоящего ближе всего к совершающейся в подлестничной каморке работе, но Стынский, что ни день, становился все менее и менее разговорчивым, ответы его были желчны, кратки, энигматичны или их вовсе не было. Вообще, по наблюдению знакомых, характер хозяина четвергов стал меняться, и как будто не к лучшему. Самые четверги нарушили свой регулярный ход и затем стали. Общительный созыватель пс. – ов, веселый организатор «известняка» стал отстраняться от встреч, пересудов и литературных кулис.
Однажды во время обычной прогулки к Крутицкому теремку – это было серебристо-серым сентябрьским вечером – Штерер сказал:
– Теперь я понял, почему то буду, в котором я был, виделось мне так мертво и будто сквозь пелену: я получил лишь разность меж «буду» и «не буду»; я хочу сказать: мертвец, привязанный с седлу, может совершить взъезд на крутизну, но… это, конечно, глупейшая случайность, и, если б не она, вы понимаете…
Дойдя до надвратных, в серый воздух вблескивающихся древних полив, двое остановились, глядя сквозь плетение бронзовых створ на скучный булыжник карантинного двора. Помедля минуту, Штерер добавил:
– Завтра я допишу последнюю страницу.
Обратно шли молча.
Через несколько дней рукопись, вспоминающая о будущем, прописанная по входящим, переселилась в портфель редакции. Автору было предложено «наведаться через недельку». Однако не истекло и двух суток, как телефонный звонок стал разыскивать и выкликать Штерера. Штерер явился на прием. Волосы, встопорщенные вкруг наклоненной над знакомой тетрадью лысиной, нервно взметнулись навстречу вошедшему:
– Ну, знаете, это что же такое?! Подумали ли вы о том, что написали?
– Мне бы хотелось, чтобы это сделали другие: мое дело факты.
– Факты, факты! Кто их видел, эти ваши факты? Где тот свидетель, спрашиваю я вас, который придет и подтвердит?
– Он уже идет. Или вы не слышите? Я говорю о самом будущем. Но если вы подозреваете…
Рука Штерера протянулась к тетради. Издатель притиснул ладонями листки к столу:
– Нет-с. Торопом только блох бьют. Не такое это дело, чтоб ах да рукою мах. Изрядувонный казус. Поймите: заплатить за эту вот удивительнейшую рукопись двумя бессонницами я могу, подставить под ее перечеркивающие строки все вот это, – говоривший пнул рукой кипы наваленных по обе стороны стола тетрадей и папок, – это уже труднее, и притом, пока там ваша улита, или как вы ее называете, едет…
Издатель пододвинулся ближе к Штереру:
– А может быть, вы бы согласились кой-что подправить, опустить, ну и?..
Штерер улыбнулся:
– Вы предлагаете мне перепутать флажки и сигнализировать: путь свободен.
Лысинный крут вспыхнул алой фарбой:
– Я прекрасно понимаю, что нельзя вмалевывать в зеркало отражения, еще лучше знаю я, что, ударяя по отражению, я…
– Разобьете зеркало.
– Хуже: подставлю отражаемому вместо зеркала спину. Время надо брать с боя, заставляя его отступать… в будущее. Да-да. Видите, я усвоил ваш стиль. О, это-то я знаю. Но лучше всего мною изучен – сейчас речь не об отражениях, а о штемпельном оттиске – этакий узкий прямоугольничек с десятью буквами внутри: «Не печатать».
Разговор оборвался меж «да» и «нет». Рукопись осталась под тугими тесемками редакционной папки. Но тексты обладают способностью к диффузии; отдельные абзацы и страницы «Воспоминаний» как-то просочились сквозь картонную папку и, множась и варьируясь, начали медленное кружение из рук в руки, из умов в умы. Листки эти прятались по боковым карманам, забирались внутрь портфелей, протискиваясь меж служебных отчетов и протоколов; разгибали свое вчетверо сложенное тело, чтобы вдвинуться в круг абажуров; буквенный налет листков оседал в извивах мозга, вкрапливался отрывами слов в кулуарные беседы меж двух официальных докладов, искривлялся в анекдот и перифразу.
В одно из ветровых, бьющих осенними дождинами в лицо утр Стынский и лингвист-безмолвствователь столкнулись плечами у перекрестка. Сквозь гудящий воздух Стынский все же уловил свеваемые слова:
– Рождение легенды.
И, глядя в вжавшийся рот, бросил:
– Пусть. Изгнанное из глаз найдет путь к мозгу и через черепные швы. Пусть!
Лингвист, очевидно, хотел ответить, но рот ему забило свистящим ветром, и слова не состоялись. Пригибаясь под ударами воздуха, они разомкнули шаги и шли, придерживая поля своих шляп. Ветер слепил острой, как соль, пылью, бил в литавры кровель, кричал в органные трубы желобов, рвал струны телеграфных цитр, возводя до предельного dis[10] грозную партитуру хаоса; казалось, еще немного – и вслед за сорванными шляпами полетят сорванные головы, а еще сверх – и Земля, свеянная с орбиты, листом, потерявшим ветвь, заскользит от солнц к солнцам.
Синяя машина проделала дугу Крутицкого вала по первопутку. Рубчатый след ее шин, стлавшийся по снежному налету, остановился у подъезда как раз в то время, как Жужелев, разнося метлу движением косца, сбрасывал с тротуарных кирпичей первый сев зимы. Воздух был стеклисто-мертв. Флаги распрямляли складки, точно зачем-то развешанное красное белье. Шофер, поманив дворника, спросил: затем, повернувшись к окошечку автомобиля, почтительно козырнул: здесь. Дверь машины откачнулась, и Жужелев едва успел попятиться, пропуская спокойный упругий шаг посетителя, подымающегося по ступенькам подъезда. Лица его, отраженного сотни раз бумажными листами, пластающимися по киоскам, нельзя было не узнать. Преодолевая оторопь, Жужелев метнулся распахнуть створы парадного. Но посетитель уже вшагнул внутрь. Взбежав по ступенькам, Жужелев увидел его слегка сутулящуюся спину у досок Штереровой клетки. Затем доски разомкнулись, и спина высокого посетителя исчезла внутри каморки. Жужелев вбежал на четвертый – оповестить Стынского; но из квартиры не отвечали. Жужелев поскреб трехпалою рукою макушку и, стараясь распутать из гордости и страха спутанные чувства, спустился в подъезд. Два голоса за подлестничным складнем разменивались глухими до неразличимости словами. Отойдя к выходным дверям, он стал в позе часового, стоящего у знамени. Всех сбегавших по лестнице или вталкивавшихся в дверь снаружи останавливал повелительный шепот: «Тш-ш… на носках, не молотить ногами, а то обошли б с черного», – и за этим следовало тихое, как шуршание, имя. И от звука его пятки жильцов сами вздергивались на носки, чтобы обойти с черного крыльца.