Михаил Осоргин - Свидетель истории
-- Олень, у тебя между бровями молния!
Он улыбнулся своей замечательной улыбкой: детской и доброй на строгом лице.
- Вот теперь молнии нет.
- Ты поговорила с Гракхами?
- Да, мы хорошо поговорили. Какие они оба славные, чистые, честные. Как хорошо, что есть такие люди,- вот как ты и как они!
- Да, Петрусь и Сеня - прекрасные люди, таких у нас немного. Смелых много, но ведь и авантюристы смелы. А эти не от мира сего. Они оставили тебе письма?
- Нет. Сеня сказал, что сегодня ночью напишет сестрам и матери. А Петрусь только просил кланяться всем друзьям: у него ни отца, ни матери нет и вообще нет близких. О чем ты задумался, Олень? Не думай сегодня о деле.
- Я думаю о Морисе. Не все товарищи ему доверяют.
- А ты?
- Я в нем не сомневаюсь. Но он очень несчастен! Он продолжает вести игру с охранкой, но, кажется, ничего не выйдет: там ему тоже не очень доверяют, требуют от него чего-нибудь существенного, попросту - выдач.
- Слушай, Олень, пусть он выдаст меня; это создаст ему положение.
- Какой вздор, Наташа!
- Нет, не вздор. Я покажу, что работала с вами.
- Чтобы тебя повесили?
- Ну что ж! Вместе жили, вместе и умрем. Помнишь, как ты это говорил? А я не боюсь.
- Нет, Наташа, так дешево гибнуть нельзя, И Морис на это не пойдет. Да и уцелеет ли он завтра...
- Вы оба должны себя беречь. Завтра - день Гракхов.
Они спокойно обсуждали завтрашний день - точно речь шла об обыденном, а не о возможной смерти и многих смертях. За месяц игры со смертью они с нею сжились и привыкли к словам ужаса и безумия. Они на войне, сегодня подготовка, завтра - выступление, нельзя быть всегда в нервном возбуждении и прислушиваться к своему пульсу и к полету пули. Главное, вопрос о ценности жизни, своей и чужой, давно решен, и подробности могут быть предметом спокойного суждения. Покой обманчив, под ним клокочет непотухший вулкан мыслей и чувств,- но разве не живут люди добровольно в вечном соседстве с кратером вулкана, любуясь закатами, выращивая виноградную лозу и упрямо думая о будущем? Они были слишком молоды для такого фатализма,- но они жили в стране, судьбы которой не вычислены никакими астрологами, пути которой никому не ведомы, в стране великого ребячества взрослых и старческой мудрости юношей.
- Знаешь, сегодня я рассказывала Гракхам сказку - ведь они словно дети, им это было нужно. Хочешь, и тебе расскажу, но только другую?
Она села в угол дивана, а Олень лег и положил ей на колени голову.
- Вот несчастье, я совсем неталантлива. У меня бесконечно много сказок в голове, а когда рассказываю - у меня выходит не поэзия, а какой-то деревенский расписной платок или вышитое крестиком полотенце. Скажи, почему тебя прозвали Оленем?
- Случайно. Как-то говорили, что у всякого человека есть сходство с диким или домашним животным. Перебрали всех и меня назвали оленем. За то, что я высокий и быстро хожу.
- Не высокий, а большой, сильный, ловкий, смелый! Ты и правда олень круторогий. Ну, слушай сказку, но только закрой глаза. Это даже не сказка, а вроде балета, очень русского, совсем даже нашего рязанского. Будто бы лежит, раскинувшись, такая огромная страна, затерянная, забытая, заснувшая, с лешими, русалками, колдунами. Русалки водят хороводы, и все они в настоящих деревенских, а не в театральных сарафанах. От хоровода к хороводу бегает леший, нескладный, волосатый, но только у меня он будет не противный, не такой - брекекекекс,* а насмешливый, немного грустный, очень умный, очень талантливый, поэт. И потом что-нибудь вроде борьбы между сном и пробужденьем, какая-нибудь девушка, которая ищет цветок Ивановой ночи и находит - ей леший помогает. Оба они потом гибнут, то есть, конечно, только исчезают в этих образах, но успевают найденным цветком пробудить землю, и тогда - новая жизнь, все изменяется, расцветает, и тут... одним словом, все ярко, блестит, сверкает, переливается... не знаю, как сказать, но я все это отлично и ясно вижу. Тут два мира, которые и прямо противоположны и оба одинаково, каждый по-своему, прекрасны, и один переходит в другой. Главное, чтобы сказка была бодрой, а все страшное - нестрашным и естественным, что-нибудь такое, понимаешь?
* Брекекекекс - имитация жабьего голоса в знаменитой сказке X. К. Андерсена (1805-1875) "Дюймовочка".
- Д-да, это бы хорошо.
- Что хорошо?
- А вот, что все это будет бодрым и... естественным.
- Ну конечно, Олень! Я сегодня немножко размечталась. Очень вспоминается лето в деревне. Липовый дух! Ты знаешь липовый дух?
- Еще бы!
- Когда липа цветет. И сиреневый хорош, весной, а липовый лучше. Сладкий, и гудят пчелы.
У него не дергалась больше щека, и он, закрыв глаза, видел и липу, и летающих пчел, и Наташу - тамошнюю, деревенскую. И, видя, думал о том, что она умеет завораживать и что она, может быть, сильнее его и сильнее всех других. Вся ее философия - простенькая, наивная и путаная, как и вся ее сказка, а сама она духом крепка, как сталь: гнется, а не сломится. И нравилось ему, что Наташа не хрупкая девушка, а настоящая большая женщина.
Не шевелясь и не открывая глаз, Олень спросил:
- У тебя не бывает сомнений, Наташа? Ты совсем уверена, что так нужно?
- Как же не бывает? Я часто и во многом сомневаюсь! Почти во всем. Но это не мучительно, потому что ведь истины никто не знает, а я ничего не боюсь.
- Даже смерти?
- Совсем не боюсь; и это искренно, Олень. Как бояться того, чего не можешь себе представить? Вот разве страдания? Но знаешь, как я всегда думала, с самого детства? Так думала: жизнь, сама по себе,- это вечная творческая радость, а страданье - это временное, внешнее, что ли. Вот как река, с обвалами берегов, с камнями, со множеством камней,- а ведь никто не скажет "это камни с рекой!", а всегда - "река с камнями". И вот, когда перед тобой смерть - обвалы и камни исчезают, а остается привольное и широкое течение реки, то есть русло нашей жизни и творческой радости. И значит, всякое страдание ничтожно и бояться его нечего - если только по-настоящему, всем нутром любишь жизнь. Поэтому я и не боюсь.
- А за других?
- Все равно. И они в последний момент поймут, хотя бы в самый последний.
- Я не про то; я говорю о праве убивать другого.
- Какое же право? Тут не право, а закон природы. Без насилия нет живого. Ступишь шаг - и раздавишь букашку. И даже когда дышишь. Не по праву, а потому, что так мир устроен. Насилие естественно и необходимо.
- А мы говорим, что боремся с насилием во имя свободы.
- Мы и боремся, но с чужим насилием и за свою свободу. Все борются. Так и нужно. Я и не верю ни в какие социализмы и правовые государства. Все это выдумано.
Олень вслушивался больше в приятный голос Наташи и ее хорошее русское произношение, чем в смысл ее слов. Вот она говорит, а пожалуй, и сама плохо понимает слова "право", "свобода", "социализм". Она училась, была на курсах, но ум у нее от природы не интеллигентский, простецкий. А вера в ней искренняя и настоящая. Сама ли додумалась или вычитала и уверовала - и сейчас же прилагает к жизни и уж не свернет в сторону. Ницшеанство в ней уживается с российским суеверием, как и модный европейский костюм - с белым на голове платочком или с провинциальным бантом. И при такой внешней путанице - изумительная внутренняя цельность и настоящее здоровье, хорошее, полнокровное. Если ей суждено жить - она чутьем найдет себе верную дорогу.
Думал о ней, не думал ни о себе, ни о своем завтра. Слышал, как Наташа от "умных" слов опять перешла к своему любимому разговору о закатах, о том, как прячется и умирает солнце, а ему на смену дрожащим светом загораются облака, и вместо ожидаемой темноты - новая яркая красота; и о том, как вечером над Окой, над самой водой, белым туманом летают мотыльки, которых зовут поденками; живут они только несколько часов, рождаются только для любви и затем гибнут, вся вода ими покрыта, и их хватает рыбья мелюзга.
ЖАРКИЙ ДЕНЬ АВГУСТА
В дешевом номерке меблированных комнат у стола, накрытого твердой синей бумагой, молодой человек писал письмо. Он не был большим грамотеем, поминутно слюнил карандаш и лепил букву к букве с большим трудом и напряжением. В заголовке листика бумаги стояло:
"Драгоценная мамонька и любезные сестры!!"
А дальше корявыми и милыми словами было сказано, что сын их и брат идет помирать за свободу и за весь русский народ, а когда они получат письмо, то на свете его больше не будет. И чтобы простили его за все огорченья. И чтобы верили, что иначе нельзя, а что он их всегда любил и жалел.
От вдавленных букв коробилось письмо, а оттиск карандаша остался на синей подстилке. Окончив письмо и подписавшись любящим сыном и братом, Сеней, молодой человек не знал, что дальше с этим письмом делать, потому что по почте его послать нельзя,- и решил, что передаст товарищу, который их повезет, а уж дальше письмо переправят матери, когда будет можно.
К половине первого дня, как было условлено, Сеня был готов: надел новую пару на тяжелый и душный жилет, поглядел на себя в тусклое и засиженное мухами зеркало и усмехнулся: что вот он какой барин! Одновременно подумал: как жалко, что совсем новенький костюм, за который заплачены большие деньги, пропадет; отдать бы его кому из прежних фабричных приятелей,- вот бы тот обрадовался! Смешнее всего был ему твердый котелок, краем резавший лоб: надвинешь его на брови - темная личность, а заломишь на затылок - чистый забулдыга! Затем сел у окна и стал ждать.