Николай Лесков - Божедомы
Вот ты, поп, уже и потребовался. Воевал ты с расколом – не сладил; воевал с поляками – не сладил, теперь ладь с этой дуростью, ибо это уже плод от чресл твоих восстает. Сладишь ли?.. Погадай на пальцах.
2-го февраля. Болен жабою и не выхожу из дому, и уроки в училище вместо меня преподает отец Захария. Сегодня он пришел расстроенный и сконфуженный и со слезами от преподавания уроков вместо меня отказывается, а причина сему такая. Отец Захария прошлый урок в третьем классе задал о Промысле и, истолковав его, стал сегодня отбирать заданное; но один ученик, бакалейщика Лялина сын Алеша, вдруг ответил, что “он только признает Бога творца, но не признает Бога промыслителя”. Удивленный таким ответом, отец Захария спросил, на чем сей богослов основывает свое заключение, а он отвечал, что на том, что в природе много несправедливого и жестокого, и на первое указал на смерть, посланную всем за грехопадение одного человека. Отец Захария, вынужден будучи так этого дерзкого ответа не бросить, начал разъяснять ученикам, что мы, по несовершенству ума нашего, сему плохие судьи, и подкрепил свои слова примерной посылкой, что если бы были вечны мы, то вечны же были бы и кровожадный тигр, и свирепая акула, и достаточно сим всех убедил, но на вторых часах, когда отец Захария был в низшем классе, сей самый мальчик вошел туда и там при малютках опроверг отца Захарию, сказав: “а что же бы сделали нам кровожадный тигр и свирепая акула, когда мы были бы бессмертны?” Отец Захария по добрости своей и ненаходчивости только и нашелся ответить, что “ну, уж о сем люди умнее нас с тобой рассуждали”. Но это столь старика тронуло, что он у меня час добрый очень плакал; а я, как на зло, все еще болен и не могу выйти, чтобы погрозить этому дебоширству.
13-го генваря. Алеша Лялин, будучи выпорон отцом за свое рассуждение с отцом Захариею, под лозами объявил, что сему первому вопросу и последующему ответу научил его учитель Омнепотенский. Негодую страшно; но Пуговкин говорит, что выйти мне невозможно, что у меня будто рецидивная angina[4] и затем проторю дорожку ad padres,[5] a сего бы еще не хотелось. Жаль, не скажу, жизни, ибо ясно уже, что пройти ей без значения, а жаль Наташи, отца Захарию и сего моего Ахиллеса, который без меня непременно попадет в шкандал. Писал смотрителю записку и получил ответ, что Омнепотенскому им сделано замечание. Да, замечание. За растление умов, за порицание убеждения религийного, за оскорбление честнейшего, кроткого паче всех человека – замечание, а променяй псалтирь старую на новую, то семью целую на год без хлеба.
18-го генваря. Омнепотенский отца Захарию заклевал. Научил Лялина спросить его: правда ли, что пьяный человек скот? – “Да, скот”, – отвечал отец Захария. – “А где же его душа в это время?” – Отец Захария смутился и ответил только то, что: “а ну, погоди, я вот еще и про это отцу скажу”. Что же это за каналья этот просвирнин сын!
19-го генваря. Лялин вновь выдрал сына лозами и с сим вместе взял его из училища, сказав, что здесь не училище, а разврат содомский. Ненавижу жабу, которая мне в эти минуты стиснула горло. Вот живой приклад, что такое может сделать одна паршивая овца, если ее в стадо пустят! Вот наука и к тому, что музыканту мало трезвости, а нужно и искусство. Первый приклад дает Омнепотенский, второй – мой отец Захария. Ради просветителя Омнепотенского из школы детей берут, а отец Захария, при всей чистоте души своей, ни на что ответить не может. Вот когда уши мои выше лба хотят вспрыгнуть. Да, теперь чувствуешь ли, разумный гражданин, что я не совсем дармоед и не обманщик? Чувствуешь ли? И ежели чувствуешь сие, то чувствуешь ли и то, что я хил, стар и отупел от всех оных “молчи”… А что еще там на смену мне растет? Думай о них, брате мой, думай о них, искренний мой и ближний, зане враг внюду нас встал, и сей враг плоть от плоти нашея. Ныне он глуп и юродив, в варнавкиной кожуре, но старый поп, опытом наученный, говорит тебе: на страже стой. Где теперь Мрачковский? Где Непокойчицкий и оный мой правитель? Какого они плана держатся? Сколь они умнее стали с тех пор, как реготали в храме и пели на крыльце “много ли это” вместо многая лета? Пойди ныне лови! Сунься… Они тебя поймают. Не страшусь Омнепотенского и братии его; но страшусь за мать мою родину, да не перерядятся когда-либо сии дурни в иную шкуру. Но “nunquam de republica desperandum”.
21 генваря. Скажешь себе слово под руку, да и сам не обрадуешься. Еще и чернило с достаточною прочностию не засохло, коим писал, что “лови их, они сами тебя поймают”, как уже и изловлен. Сегодня пришел ко мне городничий Порохонцев и принес копию с служебной бумаги из Петербурга. Писано, что до сведения высшего начальства дошло о распространении в наших местах газеты “Колокол” и прочих секретных сочинений и что посему вменяется в обязанность распространение сих вещей строго преследовать; а подписано – наш “Непокойчицкий”! Уж это не сам ли он шутки сии шутит?
23. Так это и есть, как предполагалось: это все Непокойничицкий сам зудит и сам почесывает. Сегодня городничий получил от него письмо насчет продажи хлеба в имении жены его, и там же в том письме приписочка о колокольном звоне столь ясная, что и загадывать нечего, кто шлет; вдобавок к сему и еще один нумер сей газеты, да и в казенном пакете. Я и читать не стал, хотя Порохонцев над сим всячески забавлялся. Много бы дал, чтобы не быть в сей компании чтецов. Пользы сим чтением не приобрел для себя нисколько, а будто чем с ними в одно спутан.
27. С Омнепотенским справы нет. Рассказывал на уроке, что Иона пророк не мог быть во чреве китове, потому что у огромного зверя кита все-таки весьма узкая глотка, и еще говорил нечто неуважительное о Пресвятой Деве.
2-го февраля. Почтмейстер Тимофей Иванович, подпечатывая письма, нашел описание тугановского дела, списанного городничим для Непокойчицкого, и все ему очень смеялись. Начто же все сие делают – начто и подпечатывание с болтовством, уничтожающим сей достойной операции всякое значение, и корреспондирование революционеру от полицейского чиновника? Не достойнее ли бы было, если бы ничего, ни того, ни другого, совсем не было?
14-го февраля. Все еще болен и не выхожу. Читал книгу журнала, где в одной повести выводится автором поп. Рассказано, как он приехал в село и как он старается быть добрым и честным, но встречает к тому ежечасные препятствия. Хотя все это описано вскользь и без знания дела, но весьма тому радуюсь, что пришла автору такая мысль. Настал час, чтобы светские люди посмотрели на нас, а мы в свою очередь в их соображения и стремления вникли, не рассуждая только по мамону да по семинарскому богословию. Особенно мне сие приятно, что я предвидел, что рано или поздно сие будет, а ныне далее того предусматриваю, что будет что-либо и больше, с большею любовию к сему делу совершенное. Ахилла дьякон, видя, что я скучаю, и желая меня в болезни рассеять, привел ко мне собачку Пизонского, ублюдочку пуделя, коему как Ахилла скажет: “собачка, засмейся!”, она как бы вправду, скаля свои зубы, смеется. Опять сядет перед нею большущий дьякон на корточки и повторит: “засмейся, собачка!” – она и снова смеется. Сколь детски близок Ахилла к природе и сколь все его в ней занимает!..
17-го февраля. Омнепотенский вывел меня из терпения. Я его и человеком более вовсе считать не могу после того, что он сделал. Это все, до чего безумие довести может. За болезнию учителя Гонорского, Омнепотенскому поручено временно читать историю, а он сейчас же начал толковать о безнравственности войны и относил сие все прямо к событиям в Польше. Но этого мало ему было, и он, глумясь над цивилизациею, порицал патриотизм и начала национальные, а далее осмеивал детям благопристойность, представляя ее во многих отношениях безнравственною, и привел такой пример сему, что народы образованные скрывают акт зарождения человека, а не скрывают акта убийства, и орудия, нужные для первого, таят, а ружья войны на плечах носят. Чего сему глупцу хочется? По правде, сие столь глупо, что и подумать стыдно, а я все сержусь и сержусь. Мелочь сие; но я ведь мелочи одне и назираю, ибо я в мале и поставлен.
18-го февраля. Приехал директор. Я не вытерпел и, хотя лекарь грозил мне опасностью, однако вышел и говорил ему о бесчинствах Омнепотенского; но директор всему сему весьма рассмеялся. Что это у них за смешливость! Обратил все сие в шутку и сказал, что от этого Москва не загорится, – “а впрочем, – добавил с серьезною миною, – я ему замечу; но где же мне прикажете брать других? Они все ныне такие прибывают”. И вышел я же в смешных дураках, как бесполезный хлопотун. Видно, так этому и быть следует. Подождем, авось Омнепотенский новую нравственную моду покажет и начнет носить к плечу вместо ружья нечто другое, и будет сам сим орудием своему ученому начальству достойную почесть отдавать.