Ольга Трифонова - Единственная
А в доме на Рождественской словно бы и не заметили ее отсутствия. И главное, что она сразу почувствовала, у каждого с каждым были свои особые отношения, а центром всего — Иосиф. Утро начиналось с его шутливой перепалки с домработницей Паней, которая, вроде бы, не умела как следует разжечь самовар.
— Вы скопские, неумелые, — ворчал Иосиф, помогая Пане. — вы все норовите за чужой счет проехаться, Митрофаны вы, истинные Митрофаны.
— Да уж какой ты, эдакий, все смеешься надо мной. Конечно же, скопские мы, зато наши мужики ловко рыбу лавят.
— Ваши лавят! Ни за что не поверю, вот я лавил, в ссылке, на всю зиму себя обеспечивал.
— Ты лавил! — Паня заливалась смехом. — У тебя пальцы-то, как у барынь. Острые.
И так каждое утро.
С ней он был насмешливо ровен: «Ну как, Епифаны, что слышно?»
Вечерами приходил поздно и стучал им в дверь.
— Неужели спите? Поднимайтесь! Я тарани принес, хлеба.
Они вскакивали, бежали на кухню готовить чай.
Чай пили у него в комнате. Он доставал с вертящейся этажерки томик Чехова и читал им «на сон грядущий» какой-нибудь рассказ. Читал замечательно, преображаясь в героев и интонацией, и повадкой. Особенно любил перечитывать «Душечку», и каждый раз, закрывая книгу, говорил: «Идеальный женский характер. Собачья преданность. Как у моего Туруханского Тишки».
В тот вечер засиделись долго, он рассказывал о детстве, о походах в горы, потом вдруг встал, подошел к этажерке:
— Что бы вам сегодня почитать. Хочется что-нибудь особенное. А вот, знаю что. Рассказ называется «Шуточка». Начал читать, Нюра задремала, а она, не отрываясь смотрела на его загоревшее за лето лицо, на четко очерченные брови.
«Кажется, сам дьявол обхватил нас лапами и с ревом тащит в ад… — он замолчал. — Пауза была длинна и зловеща. Нюра во сне пробормотала что-то жалобное…
— Окружающие предметы сливаются во дну длинную, стремительно бегущую полосу… Вот-вот еще мгновение, и кажется, — мы погибаем!»
Последние слова он произнес, закрыв книгу. Снова пауза, и вдруг очень тихо, одними губами.
— Я люблю вас, Надя!
Молчание, он смотрит на нее, чуть улыбаясь.
— Остальное — потом, уже поздно, мне надо еще поработать.
— Можно мне взять этот том?
— Нет. Я хочу прочитать тебе рассказ сам, дай мне слово, что без меня не возьмешь.
— Даю.
А утром они столкнулись в темном закутке перед ванной, и он властно взял ее за плечи и прижал к стене.
— Шуточка не получилась. Все всерьез и надолго, — прошептал ей. Найди, где мы можем встретиться.
И жизнь перевернулась: квартира подруги, вызовы по телефону через швейцара, тайна, посещение клиники Вилье…
Он пришел в незнакомой кожаной куртке и кожаной фуражке. Не сразу узнав его в полумраке коридора, она испуганно спросила:
— Вам кого?
— Нам? Тебя.
Потом это стало паролем их супружеской жизни. Заходя в спальню, он медлил, дожидаясь этого вопроса, и если она спрашивала: «Вам кого?» — это означало, что ссора, если она была днем, забыта.
А тогда он скинул куртку, взял ее на руки «Куда нести?», она головой показала на дверь, он подошел, увидел столовую с фикусом и сказал: «Нет, нам не сюда».
Он ходил, держа ее на руках, заглядывал в комнаты и говорил: «И это не годится» (квартира была обширной), пока не увидел огромную супружескую кровать-ладью красного дерева.
— А вот это для нас. Не бойся. Не дрожи ты так, все будет хорошо. Ведь тебе же было хорошо тогда, когда ты болела?
Он раздевал ее очень медленно: «Сколько всяких пуговичек у Татьки, сколько завязочек… Какая смешная сбруя, как у лошадки. А это как расстегивается?»
Она лежала, закрывшись с головой простыней. Он чуть охнул, пробормотал «проклятые мозоли», стук сапог о пол.
— Не смотри, а то испугаешься.
От него пахло терпко, потом, табаком и чуть-чуть рыбой — сушеной таранью, которую он очень любил.
И снова было как тогда в бреду. И вдруг он спросил: «Где здесь ванна. Нужно полотенце, испортим простыни».
— Дверь сразу направо, — пробормотала она, не открывая глаз. Он вышел, и в раскрытую дверь проскользнул кот Арсений. Он вспрыгнул на кровать и начал урча «бодать» ее лицо. Ей стало неловко перед Арсением за свою наготу, и за то неведомое, свидетелем чему ему предстоит быть.
— Иди, иди, — она тихонько стала отпихивать кота, но Арсений заурчал громче и лапами стал «месить» ее грудь. Он взяла тяжелого кота на руки, встала, чтобы вынести его и в этот момент вошел голый Иосиф с полотенцем в руках. То, что она увидела, было так огромно и ужасно, что, вскрикнув «Ой!», она выронила Арсения.
— Не смотри, я же сказал, не смотри! — он прикрылся полотенцем.
И вдруг раздалось жуткое шипение Арсения. Кот стоял возле ног Иосифа и, выгнув спину, ощетинившись, шипел и подвывал жутким голосом.
— Пошел вон! — Иосиф пнул его ногой.
Раздалось утробное рычание, и Арсений начал лапами бить Иосифа по ноге, потом отскочил, взвыл еще громче и, как собака, набросился на ногу снова.
— Арсений! Арсений! Фу! — она вскочила, схватила разъяренного кота и выбежала с ним в коридор.
Арсений извивался в ее руках, глаза его горели, он рвался вернуться в комнату. Она бросила его в столовую и быстро закрыла дверь.
Она запирала кота в столовой каждый раз перед приходом Иосифа. Арсений миролюбиво соглашался подремать в кресле или посидеть на подоконнике, но как только в прихожей раздавались шаги, из столовой неслись жуткие боевые звуки, и иногда кот пытался высадить дверь.
— Ревнует, — коротко пояснял Иосиф.
Вопли Арсения им не мешали, они просто не слышали его, потому что время останавливалось, потом он вел ее в ванную, набирал в большую резиновую грушу какую-то жидкость.
— Твоя легкомысленная мать не научила тебя самому главному, что должна знать женщина, — тихо приговаривал он. — Я теперь должен быть тебе и за мать, и за отца, и за брата, за всех. Тебе больше никто не нужен — только я один.
Потом он лежал рядом, подложив высоко подушки под голову, курил трубку, и они говорили обо всем сразу: о том, как он первый раз увидел ее, — девочкой. Она была в смешном холстиновом платье, кожаных сапожках на пуговичках и каком-то странном кепи, как у Кинто.
— Ты была ужасно шумной и веселой, бегала, кричала. Вы жили тогда в Баку на Баиловских промыслах. Потом переехали в Тифлис. Сергея арестовали, он был в Ортачальской тюрьме.
— Я помню. Меня нес Павлуша на плечах долго-долго по выжженному полю. Тюрьма — нестрашная, но очень некрасивое серое здание. А вот на поле была виселица. Бедный, ты тоже был в этой тюрьме.
— Мог быть. В январе я убежал из ссылки, жил в Батуме, в Тифлисе, в девятьсот шестом уехал в Баку… Ты была очень смышленой, но непослушной, но меня ты будешь слушаться, правда, Таточка?
Он говорил, что будет помогать ей расти, что кончил училище в числе первых, а в семинарии: изучал русскую словесность, историю русской литературы, гражданскую историю, русскую историю, алгебру, геометрию, логику, психологию, древнегреческий, латынь, еще?
— Еще? — шептала она, потому что с названием каждого предмета его губы и руки становились все нежнее, все настойчивей.
С начала октября начали часто выключать электричество, поэтому в гимназии занимались лишь четыре раза в неделю. Она зубрила ночами при лампочке, горевшей вполнакала, а в четыре утра бежала занимать очередь за папиросами. Табак был нужен Иосифу, а часть папирос она посылала в Москву Ивану Ивановичу Радченко. Днем, если он не звонил и не вызывал, занималась хозяйством и по-прежнему ходила на уроки музыки.
Между родителями опять что-то происходило. Мамаша раздражалась по пустякам, говорила отцу колкости. На младшую дочь смотрела высокомерно, сощурив глаза и откидывая голову — как на насекомое.
Но ее это все не задевало и даже не интересовало. Немного было жаль отца, но как-то вскользь, и вообще — все стало пресным и ненужным, даже семейные праздники, которые она когда-то так любила.
Один раз чуть не выдала себя. Именно на семейном празднике — дне рождения дяди Вани.
Как всегда сидели на полу, на огромном ковре, слушали граммофон. Мамаша своим удивительным низким надтреснутым голосом пела под гитару цыганские романсы. «Все как прежде, все та же гитара…» Будто не было за окном темного Петрограда, с будоражащими слухами о том, что большевики готовят выступление на двадцатое.
Но как раз об этих слухах и о большевиках сначала мирно, спокойно, а потом громко и возбужденно говорили дядя Ваня и красавец Даур — студент, снимавший у него угол.
— Они еще натворят бед ваши большевики! — донесся до нее срывающийся голос студента, — один Коба, чего стоит!
— А что вы имеете против Иосифа? — спросил отец неприятным голосом. То, что он «Месаме даси» не признает, с Вашим дядюшкой не ладит? Он не говорун, как Ваши грузинские меньшевики, он — работник. Если хотите — он истинный борец за народное счастье.