Сергей Ауслендер - Петербургские апокрифы
На вокзал приехали рано. В буфете было шумно и тесно.
Юлия Михайловна непременно хотела сесть у дверей, как бы кого-то поджидая.
Не тем скромным, убогим послушником, отданным под начало горбатому Ферапонту, которым четыре дня тому назад сидел он в этой же зале, выглядел теперь Гавриилов. Что-то изменилось в нем, и другим голосом приказывал он носильщику взять билет второго класса, небрежно отдавая ему двадцатипятирублевку, и иначе улыбался, слушая Агатову и рассеянно оглядывая беспокойную вокзальную толпу.
Быстро прошли мимо их столика дама и за ней господин.
Господин на секунду задержался, приподнял котелок и прошел на платформу.
— Да ведь это Ксенофонт Алексеевич! — удивленно сказал Гавриилов, не сразу узнав прошедшего господина.
Юлия Михайловна, откинувшись на спинку дивана, сидела, будто кто-то ударил ее, и улыбалась жалко.
— Я нарочно сделала это, — заговорила она тихо. — Я хотела испытать себя. Я знала, что он будет на вокзале перед почтовым. Надо глядеть в лицо судьбе. И я выдержу, выдержу и спасусь.
Она замолчала.
В дверях опять показался Полуярков.
Он разговаривал с кем-то, потом быстро и прямо подошел к столику Гавриилова и Агатовой.
— Уезжаете, Михаил Давыдович? Прошу помнить, что ваших рисунков ждем. Привет!
Он пожал руки Гавриилову и Юлии Михайловне и твердо пошел к выходу.
Гавриилов улыбался.
Юлия Михайловна заговорила:
— Он пишет поэму «Елена Енная, святая блудница». Он хотел посвятить ее мне. Нет, нет, не он мой Симон, а ты. Ты уведешь меня к радостному спасению.
Носильщик пришел за саквояжем.
— Пожалуйте в вагон. Сейчас первый звонок будет.
Гавриилов взял розу, подаренную Юлией Михайловной, и рука об руку они прошли через залу.
— У тебя гордое и светлое лицо сейчас, как у жениха.
В толпе мелькнуло лицо Полуяркова. Он стоял, сложив руки на груди, у колонны и острыми глазами следил за ними.
— Жених мой прекрасный. Симон, вождь мой! — шептала Агатова, прижимаясь к Гавриилову.
В вагоне было тесно.
Расплатившись с носильщиком, Гавриилов вышел на платформу.
Томительно прошли минуты до последнего звонка.
Прощаясь, быстрым поцелуем поцеловал Гавриилов Юлию Михайловну и вскочил на площадку, помахивая из окна белой розой.
Поезд тронулся. Гавриилов стоял у окна. Агатова шла за вагоном, натыкаясь на людей, колонны, как будто ослепшая вдруг.
Конец первой части
Часть II
И то, что дозволяешь нежно,
И то, что запрещаешь мне.
Все впечатлялось неизбежно
В моей сердечной глубине.
А. ПушкинI
Забравшись на верхнее место, положив под голову свой саквояж и накрывшись пальто, Гавриилов заснул, укачиваемый ритмическим бегом вагона. Синие занавески на фонарях были спущены; было жарко; роза, положенная на сетку, нежно благоухала. Внезапно просыпаясь и быстро опять засыпая, как всегда это бывает в вагоне, Гавриилов слышал отрывистые слова, доносящиеся с соседней лавочки.
— Нет, Мика, это не любовь, — говорил пониженный, но все же звонкий женский голос. — Я никогда не поверю, когда начинаются, как у тебя, всякие трагедии, ужасы, сложности, что это любовь. Все светло, радостно, легко должно быть.
— Да, легко! Много ты понимаешь, философка мудрая. Ничего в жизни легко не бывает. Ты лучше посоветуй, как мне выпутаться из всей этой истории…
— Попроси денег у дядюшки!
Сдержанно оба собеседника засмеялись.
Гавриилов заснул.
Казалось ему, что проспал долго, несколько часов, но голоса все еще не затихли.
— Так Фурман сделал предложение Сонечке?
— Как же, она шьет себе приданое!
— Ну, и что же, она счастлива?
— Еще бы! Ведь они любят друг друга, и вся их история почему-то напоминает сватовство Левина и Китти в «Анне Карениной»; так светло, чисто и немножко старомодно.
— Когда-то мы тебя, новомодную девицу, будем выдавать?
— Никогда.
Опять Гавриилов засыпал и опять просыпался.
Голоса смолкли, наконец, и странные, сладкие сны быстро возникали и сменялись другими.
Под утро стало холодно, и, прижавшись к стенке, Гавриилов заснул крепко.
Было совсем светло, когда Гавриилов проснулся.
Солнце пробивалось сквозь желтую занавеску и замерзшее окно. Внизу толстый господин распаковывал корзину с припасами.
— Проснулись, молодой человек; до Петербурга еще далеко, — ласково сказал он.
— Мне не до Петербурга, а только до N., — ответил Гавриилов.
— Ну, тогда пора вставать. Не больше как час с четвертью вам осталось, — посмотрев на часы, заботливо промолвил господин. — А сейчас будет станция. Вместе бы выкушали.
Было что-то детское, приятное, ласковое и в солидных движениях господина, и в его говоре, слегка на «о», и в корзине с его домашней провизией, и в медном чайничке, блестящем на солнце.
Гавриилову стало весело.
Он быстро надел сапоги, спустился вниз и в уборной вымылся холодной, ледяной водой.
Когда Гавриилов вернулся в вагон, в их отделении перед господином стоял юный, почти мальчик, офицер. Он рассказывал что-то, разводя руками и улыбаясь круглым, по-детски румяным лицом, а светлые, низко обстриженные волосы его торчали непокорными, смешными кудельками.
— Мика! — закричал женский, будто знакомый голос. — Мика, иди сюда.
Офицер, скорчив веселую гримасу, поклонился, щелкнув шпорами, и пошел в свое отделение.
— Детки профессора Ивякова,{20} — понизив голос, сказал господин, показывая на соседнее отделение. — Весьма симпатичные. Только странно: отец — слуга науки, а детки: один — офицер, барышня — на драматических курсах. Очень симпатичные. Я, знаете, принял их сначала за молодоженов, уж очень дружны; из Тулы вместе едем. У меня там фабрика. — И уютным, неторопливым голосом начал он рассказывать о своих делах, из дорожного поставца вынимая и аппетитно раскладывая хлеб, ветчину, курицу, масло.
А из соседнего отделения доносился звонкий, немного театральный в интонациях, теперь уже какой-то знакомый голос дочери профессора Ивякова.
— Это очень странный сон, Мика. Будто выхожу я от Ольги Михайловны и прямо на какую-то площадь. Кругом — дворцы все и церкви, как в Кремле, и благость такая же, как в Кремле. Небо синее, синее, яркое солнце, а в небе огромные плавают птицы — кажется, драконы.
— Положим, драконы — не птицы, — засмеявшись, перебил ее Мика.
— Ну, орлы, может быть, это все равно. А навстречу им с земли до небес поднимаются треугольником люди в высоких боярских шапках и с крестами — бороться с драконами. А небо синее-синее, и так тихо, и солнце ярко светит. Вдруг стала опускаться одна птица — все ниже и ниже и упала прямо на меня, и я умерла, — как-то неожиданно и совсем по-детски грустно вдруг кончила она свой рассказ, а Мика смеялся.
— Ну и фантазерка, Тата, ты у нас!
— Но я, право, не выдумала. Это после Москвы. Для меня вся Москва и Кремль — как сладкий сон.
— Как сладкий сон, — повторил машинально Гавриилов, а господин переспросил:
— Что изволили сказать? А вот и станция. Кондуктор, кипяточку нам! — заволновался господин.
Солнце светило в замерзшее окно.
Синее небо виднелось над сияющей снежной поляной, за станцией. На платформе весело суетились. Дверь открывалась, и морозный воздух врывался в вагон.
Мика в одном мундире побежал на станцию и вернулся с апельсинами в обеих руках, сияющий от холода и смеха.
Весело рассказывал он что-то сестре, и громко смеялись.
Гавриилов вспомнил почему-то Татин сон, и ясно виделись ему драконы на синем, как за окном, синем, морозном небе; он вспомнил, что не видел ни Кремля, ни соборов, и какая-то досада родилась в нем за всю тяжесть этих дней.
— Москва, как сладкий сон, — повторил он опять машинально, встал и прошелся по отделению.
Из своего в эту минуту вышла Тата.
Она была до странности похожа на брата. Румяная, только менее круглолицая, с веселыми карими глазами, прямым носом и по-детски подымающейся верхней губой. Так же, как у брата, непокорные светлые волосы колечками вырывались из гладкой прически с косой вокруг головы. На ней было серенькое, с зелеными полосками, платье, с кружевными манжетами, воротником и лентой, продетой внизу у колен, завязанной бантом сбоку. Сумочка через плечо придавала ей вид деловой и вместе детский.
Она быстро и весело оглядела Гавриилова и обратилась к господину:
— Панкратий Петрович, угостите чайком. Я просила Мику сходить заказать, чтобы нам принесли, а он выпил коньяку и говорит, что это лучше, и мне притащил, такой остолоп.