Михаил Гоголь - Мертвые души
“А кто это сказывал? А вы бы, батюшка, наплевали в глаза тому, который это сказывал. Он, пересмешник, хотел пошутить над вами! Вот бают 800 душ, а поди-тка, сосчитай — и пятисот не найдешь. В последние три года[Далее было: у меня шибко пример народ] проклятая-то горячка переморила у меня большой куш мужиков”.
“Что вы говорите!” вскрикнул Чичиков, едва могший скрыть свою радость: “и <не> на шутку[Далее начато: таки порядочное] у вас умерло[Далее начато: а. большое число; б. мн<ого>] довольно народу?”
“Да, снесли многих”.
“А позвольте узнать, сколько числом?”
“Душ восемьдесят!”
“Нет?”
“Не стану лгать, батюшка”.
“Позвольте еще спросить. Ведь эти души, я полагаю, вы считаете со дня подачи последней ревизии?”
“Это бы еще и слава богу!” сказал Плюшкин: “да лих-то, что с того-то времени до 120 наберется”.
“Вправду?”
“Стар я, батюшка, чтобы лгать. Седьмой десяток живу”.
“Какое, однако ж, беспримерное несчастие!” сказал Чичиков: “Я всем сердцем о вас соболезную”.[В рукописи: о вас соболезнование]
“Да. [Далее было: однако ж] Но ведь соболезнования-то в карман не положишь. Возле меня тоже с недавних пор живет какой-то капитан, чорт его знает, откуда он взялся. Называется родственником, [Называет себя моим родственником] а всё родство — на десятом киселе вода. Говорит: “дядюшка, дядюшка”[Далее было: Право] и в руку целует. А как начнет соболезновать — вой такой подымет, что береги уши. И сам с лица такой красный, я думаю, что пеннику-то придерживается. Служил в офицерах; верно, продулся в картишки или театральная комедиантка выманила денежки”.
“Мое соболезнование вовсе не такого рода”, сказал Чичиков. “Я до такой степени сокрушен душою, видя такого почтенного человека, редкого, можно сказать, гражданина, в такой большой нужде, что готов лучше сам пострадать. Переведите на мое имя всех тех крестьян, которые у вас умерли: я буду за них платить все подати”.
Плюшкин вытаращил глаза на Чичикова и не знал, как истолковать себе такое великодушие. “Да вы, батюшка, не служили ли в военной службе?” сказал он, наконец.
“Нет”, отвечал Чичиков: “я служил по штатской”.
“По штатской…” повторил Плюшкин. “Да ведь как же… ведь это вам-то самим в убыток”.
“Для удовольствия вашего я готов потерпеть”, отвечал Чичиков.
“Ах, батюшки! ах, благодетель ты мой!” вскрикнул Плюшкин, не замечая от радости, что из носа у него в виде кофия потек табак и что полы его халата раскрывшись показали исподнюю одежду, не весьма приличную для рассматривания даже в новом и[Далее начато: прочно<м>] крепком виде, а тем более в таком, в каком она находилась у Плюшкина. “Вот утешили старика! Ах, боже ты мой! Ведь это вы мне такое доставили одолжение… Вечно буду вашим богомольцем, батюшка…”
Тут он остановился. Радость, которая на время осенила было его деревянное лицо, исчезла; оно приняло опять заботливое выражение. Он даже утер платком табак и закрыл обеими полами своего халата неприличный спектакль.
“Всё это, однако ж, батюшка”, начал он таким образом, “требует-то издержек. Нужно совершить купчую. Приказные такие бессовестные… прежде бывало, дашь полтину меди или мешок муки, а теперь пошлешь на целую подводу круп и овса, да еще и синей бумажкой не отделаешься. Такое сребролюбие! Я не знаю, батюшка, как священники-то наши не обращают на это никакого внимания. Сказал бы проповедь в церкви — может бы покаялись. Ведь что ни говори, а против слова-то божия не устоишь”.
“Чтобы доказать вам мое почтение, я беру[я плачу, всё] на себя все издержки по купчей”, сказал Чичиков.
Услышавши это, Плюшкин заключил, что гость его решительно глуп, что он только прикидывается, будто служил по штатской службе, но, верно, был в офицерах, задавал пирушки и волочился за комедиантками. При всем том он не мог скрыть своей радости. “Бог вас, батюшка, утешит за это[Далее было: сказал он[и детушкам вашим пошлет всякое добро”, говорил он, не заботясь о том, что у Чичикова их не было: “да чтобы под старость-то вашу были вам в потеху. Ей, Прошка! Прошка!”[Ей, Павлушка! Павлу<шка!>] закричал <он> и, подошедши к окну, постучал в стекло пальцами. Чрез минуту было слышно, что кто-то вбежал впопыхах в сени, долго возился там и стучал сапогами. Наконец дверь отворилась и вошел Прошка, мальчик лет 13-ти, в таких больших сапогах, что ступая чуть не вынул из них ноги своей. Отчего у Прошки были такие большие сапоги, читатель узнает это сию минуту. У Плюшкина для всей дворни, сколько ни было ее в доме, были одни только сапоги, которые должны были всегда находиться в сенях.
Всякой призываемый в барские покои обыкновенно отплясывал чрез весь двор босиком; но, входя в сени, надевал сапоги и таким уже образом являлся в комнату. Выходя из комнаты, он оставлял сапоги опять в сенях и отправлялся вновь на собственной подошве. Весьма любопытно было на это глядеть из окна, особенно во время мороза, когда вся дворня делала такие высокие скачки, какие вряд ли когда-нибудь удавалось выделывать самому бойкому балетному танцовщику.
“Вот посмотрите, батюшка, какая рожа!” сказал Плюшкин Чичикову, указывая пальцем на лицо Прошки. “Глуп ведь как дерево, а попробуй что-нибудь положить — мигом украдет. [духом украдет] Ну, чего ты пришел, дурак? скажи, чего?” — Здесь Плюшкин сделал паузу, на которую Прошка отвечал тоже молчанием. После этого Плюшкин прибавил: “Поставь самовар, слышь! да вот, возьми ключ да отдай Мавре, чтобы пошла в кладовую… Там на полке есть сухарь от кулича, который привезла Александра Степановна, чтобы подала его к чаю… Постой, куда же ты? Дурачина!.. Эхва, дурачина!.. Э, какой же ты дурачина!.. чего улепетываешь? Бес у тебя в ногах, что ли, чешется? Ты выслушай прежде; сухарь-то, я чай, сверху[-то] немного попортился, так пусть соскоблит его ножом, да не бросает крох, о снесет их в курятник. Да, смотри, не входи-то в кладовую; не то я тебя вспрысну, да и больно вспрысну березовым-то веником, знаешь! чтобы для вкуса-то, чтобы получший-то аппетит был. Вот ты теперь слишком скор[-то] на ноги, так чтобы прыть-то укоротить, чтобы не бегал так шибко. Вот попробуй-ка пойти в кладовую, а я тем временем буду из окна-то глядеть”.
“Им никак нельзя доверять”, продолжал Плюшкин, обратившись к Чичикову, после того как Прошка[Далее было: отправился отдавать приказания] убрался из комнаты вместе с своими сапогами. Засим [однако ж] он начал и на Чичикова посматривать подозрительно. Черты такого необыкновенного великодушия ему стали казаться очень сомнительными, [Вместо “Черты ~ сомнительными”: Ему взбрело на ум, что дело-то в самом деле [слишком] не очень [чистое] ясное! С какой стати этот гость] и он подумал про себя таким образом: “Может быть, он, однако ж, только хвастун, как бывают все эти мотишки: наврет, наврет, чтобы только что-нибудь поговорить, а потом и уедет!” И потому из предосторожности и вместе желая несколько испытать его, он обратился к нему с сими словами: “Хорошо, батюшка, если бы нам купчую-то совершить поскорее. Ведь в человеке-то не уверен; бог располагает: сегодня жив, а завтра бог весть”.
“О, конечно, гораздо лучше поскорее; если вам угодно, я готов сегодня же”.
Такая готовность[Далее начато: со стороны Плюшки<на>] несколько успокоила Плюшкина. “Здесь у меня где-то была”, говорил он, приближаясь к шкапу с ключами, “настоечка из самой лучшей французской водки, если только кто не выпил: у меня народ такие воры. Вот она”.
Чичиков увидел в руках его графинчик, который был весь в пыли, как в фуфайке. Старый скряга[Старый кащей] подошел с этим графинчиком к окну и взял известную уже, полагаю, [известную, я думаю, уже] читателю рюмку, накрытую пакетом письма. Долго выбирал он, куды бы слить[Долго [Плюшкин] выбирал Плюшкин место, куды бы вылить] бывшую в ней жидкость. В какую[В которую] фляжку ни заглядывал он, везде[Далее начато: лежала какая] была на дне какая-нибудь дрянь, которую жаль было[которую он жалел] выбросить за окно. Наконец он подошел к бывшей в угле куче и вытащил оттуда какой<-то> черепок горшка. При этом действии пошел такой запах от старых сапогов и еще чего-то, которого покой Плюшкин нарушил, что Чичиков чихнул. Вытерши черепок, Плюшкин слил туда бывшую в рюмке жидкость. “Это очень хорошая настойка”, говорил он: “проклятые мухи только, никак не отдирается. Видно, того… нужно всполоснуть. У меня был еще где-то кусок московской копченой колбасы…” Но Чичиков, догадываясь, какого рода была эта московская колбаса, поспешил [однако ж] заблаговременно отказаться, чем Плюшкин, как казалось, не оскорбился. “А водочки, батюшка, по крайней мере, водочки-то выпейте. Ведь это хорошая, право, еще покойница делала. [покойница было делала] Мошенница моя ключница совсем было ее забросила и даже не закупорила, каналья. Козявки и всякая дрянь нападала было, [было нападала[но я весь сор-то повынул, и теперь вот чистенькая. Я вам налью рюмочку”.