Александр Солженицын - В круге первом
Он подобрал её на руки, лёгкую, – было так тесно, что носки её туфель стукнулись о стену, сел на единственный стул перед концертным микрофоном и на колени к себе опустил.
– Что вас Антон вызывал? Что было плохого?
– А усилитель не включён? Мы не договоримся, что нас через динамик будут транслировать?..
– …Что было плохое?
– Почему ты думаешь, что плохое?
– Я сразу почувствовала, когда ещё звонили. И по вам вижу.
– А когда будешь звать на «ты»?
– Пока не надо… Что случилось?
Тепло её незнакомого тела передавалось его коленям, и через руки, и по всей высоте. Незнакомого до полной загадки, ибо всякое было незнакомо арестанту-солдату через столько лет. А и память юности не у каждого обильна.
Симочка была удивительно легка: кости ли её надуты воздухом, из воска ли её сделали – она казалась невесомой, как птица, увеличенная в объёме перьями.
– Да, перепёлочка… Кажется, я… скоро уеду.
Она извернулась в его руках и, роняя платок с плеч, сколь крепко могла, обнимала:
– Ку-да-а?
– Как куда? Мы – люди бездны. Мы исчезаем, откуда выплыли, – в лагерь, – рассудливо объяснял Глеб.
– За что-о-о-же?? – не словами, а стоном вышло из Симочки.
Глеб смотрел близко и даже недоуменно в глаза этой некрасивой девушки, любовь которой так нечаянно, так без усилий заслужил. Она была захвачена его судьбою больше, чем он сам.
– Можно было и остаться. Но в другой лаборатории. Мы всё равно не были бы вместе.
(Он так сейчас выговорил, будто именно из-за этого в кабинете Антона отказался. Но он выговорил механическим сочетанием звуков, как говорил и Вокодер. На самом деле таково было арестантское крайнее положение, что, и перейдя в другую лабораторию, Глеб искал бы всего этого с женщиной, работающей рядом, и оставшись в Акустической – с любой другой женщиной, любого вида, назначенной работать за смежный стол вместо Симочки.)
А она маленьким тельцем вся теснилась к нему и целовала.
Эти минувшие недели, после первого поцелуя, – зачем было щадить Симочку, жалеть её призрачное будущее счастье? Вряд ли найдёт она жениха, всё равно достанется кому-нибудь так. Сама идёт в руки, и с таким испугом стучит у обоих… Перед тем, как нырнуть в лагеря, где уж этого ни за что не будет…
– Мне жаль будет уехать… так… Я хотел бы увезти память о… о твоём… о твоей…
Она стремглав опустила смущённое лицо и сопротивлялась его пальцам, пытавшимся вновь запрокинуть ей голову.
– Перепёлочка… ну, не прячься… Ну, подними головку. Что ты замолчала? А ты – хочешь?
Она вскинула голову и изглубока сказала:
– Я буду вас ждать! Вам – пять осталось? – я буду вас пять лет ждать! А вы, когда освободитесь, – вернётесь ко мне?
Он этого не говорил. Она поворачивала так, будто у него нет жены. Она обязательно хотела замуж, долгоносенькая!
Жена Глеба жила тут же, где-то в Москве. Где-то в Москве, но всё равно как если бы и на Марсе.
А кроме Симочки на коленях и кроме жены на Марсе, ещё были в письменном столе захороненные – его этюды о русской революции, забравшие столько труда, втянувшие лучшие мысли. Его первые нащупывающие формулировки.
Ни клочка записей не выпускали с шарашки. Да и на обысках пересылок они могли дать ему только новый срок.
И надо было солгать сейчас! Солгать, пообещать, как это всегда обещается. И тогда, уезжая, безопасно оставить написанное у Симочки.
Но и во имя такой цели не было у него сил солгать перед глазами, смотревшими с надеждой.
Убегая от тех глаз, от того вопроса, он стал целовать её маленькие неокруглые плечи, оголённые из-под блузки его руками.
– Ты меня как-то спрашивала, что́ я всё пишу да пишу, – с затруднением сказал он.
– А что? Что ты пишешь? – любопытливо спросила Симочка.
Если б она не перебила, не спросила так жадно, – он бы, кажется, сейчас ей сам что-то рассказал. Но она с нетерпением спросила – и он насторожился. Он столько лет жил в мире, где протянуты были всюду хитрые незаметные проволочки мин, проволочки ко взрывателям.
Вот эти доверчивые, любящие глаза – они вполне могли работать на оперуполномоченного.
Ведь с чего началось у них? Первый прикоснулся щекою не он – она. Так это могло быть подстроено!..
– Так, историческое, – ответил он. – Вообще историческое, из петровских времён… Но мне это дорого. Пока Антон меня не вышвырнет – я ещё буду писать. А куда я всё дену, уезжая?
И подозрительно углубился глазами в её глаза.
Симочка покойно улыбалась:
– Как – куда? Мне отдашь. Я́ сохраню. Пиши, милый. – И ещё высматривала в нём: – Скажи, а твоя жена – очень красивая?
Зазвонил индукторный полевой телефон, которым будка соединялась с лабораторией. Сима взяла трубку, нажала разговорный клапан, так что её стало слышно на другом конце провода, но не поднесла трубки ко рту, а – раскраснелая, в растрёпанной одежде – стала читать безстрастным мерным голосом артикуляционную таблицу:
– …дьер… фскоп… штап… Да, я слушаю… Что, Валентин Мартыныч? Двойной диод-триод?.. Шесть-Гэ-семь нету, но, кажется, есть шесть-Гэ-два. Сейчас я кончу таблицу и выйду… гвен… жан… – и отпустила клапан. И ещё тёрлась головой о грудь Глеба. – Надо идти, становится заметно. Ну, отпустите меня…
Но в голосе её не было никакой решительности.
Он плотней охватил и сильно прижал её к себе вверху, внизу, всю:
– Нет!.. Я отпускал тебя – и зря. А вот теперь – нет!
– Опомнитесь, меня ждут! Надо лабораторию закрывать!
– Сейчас! Здесь! – требовал он.
И целовал.
– Не сегодня! – возражала она, послушная.
– Когда же?
– В понедельник… я опять буду дежурить, вместо Лиры… Приходите в ужинный перерыв… Целый час будем с вами… Если этот сумасшедший Валентуля не придёт…
Пока Глеб открывал одни и отпирал другие двери, Сима была уже застёгнута, причёсана и вышла первая, неприступно-холодна.
14. Синий свет
– Я в эту синюю лампочку когда-нибудь сапогом запузырю, чтоб не раздражала.
– Не попадёшь.
– С пяти метров – чего не попасть? Спорим на завтрашний компот?
– Ты ж разуваешься на нижней койке, метр добавь.
– Ну, с шести. Ведь вот, гады, чего не выдумают – лишь бы зэкам досадить. Всю ночь на глаза давит.
– Синий свет?
– А что? Световое давление. Лебедев открыл. Аристипп Иваныч, вы не спите? Не откажите в любезности, подайте мне наверх один мой сапог.
– Сапог, Вячеслав Петрович, я могу вам передать, но ответьте прежде, чем вам не угодил синий свет?
– Хотя бы тем, что у него длина волны короткая, а кванты большие. Кванты по глазам бьют.
– Светит он мягко, и мне лично напоминает синюю лампадку, которую в детстве зажигала на ночь мама.
– Мама! – в голубых погонах! Вот вам, пожалуйста, разве можно людям дать подлинную демократию? Я заметил: в любой камере по любому мельчайшему вопросу – о мытье мисок, о подметании пола – вспыхивают оттенки всех противоположных мнений. Свобода погубила бы людей. Только дубина, увы, может указать им истину.
– А что, лампадке здесь было бы под стать. Ведь это – бывший алтарь.
– Не алтарь, а купол алтаря. Тут перекрытие междуэтажное добавили.
– Дмитрий Александрыч! Что вы делаете? В декабре окно открываете! Пора это кончать.
– Господа! Кислород как раз и делает зэка безсмертным. В комнате двадцать четыре человека, на дворе – ни мороза, ни ветра. Я открываю на Эренбурга.
– И даже на полтора! На верхних койках духотища!
– Эренбурга вы как считаете – по ширине?
– Нет, господа, по длине, очень хорошо упирается в раму.
– С ума сойти, где мой лагерный бушлат?
– Всех этих кислородников я послал бы на Оймякон, на общие. При шестидесяти градусах ниже нуля они бы отработали двенадцать часиков – в козлятник бы приползли, только бы тепло!
– В принципе я не против кислорода, но почему кислород всегда холодный? Я – за подогретый кислород.
– …Что за чёрт? Почему в комнате темно? Почему так рано гасят белый свет?
– Валентуля, вы фраер! Вы бродили б ещё до часу! Какой вам свет в двенадцать?
– А вы – пижон!
В синем комбинезоне
Надо мной пижон.
В лагерной зоне —
Как хорошо!
Опять накурили? Зачем вы все курите? Фу, гадость… Э-э, и чайник холодный.
– Валентуля, где Лев?
– А что, его на койке нет?
– Да книг десятка два лежит, а самого нет.
– Значит, около уборной.
– Почему – около?
– А там лампочку белую вкрутили и стенка от кухни тёплая. Он, наверно, книжку читает. Я иду умываться. Что ему передать?
– Да-а… Стелет она мне на полу, а себе тут же, на кровати. Ну, сочная баба, ну такая сочная…
– Друзья, я вас прошу – о чём-нибудь другом, только не про баб. На шарашке с нашей мясной пищей – это социально опасный разговор.
– Вообще, орлы, кончайте! Отбой был.
– Не то что отбой, – по-моему, уже гимн слышно откуда-то.
– Спать захочешь – уснёшь небось.
– Никакого чувства юмора: пять минут сплошь дуют гимн. Все кишки вылезают: когда он кончится? Неужели нельзя было ограничиться одной строфой?