Василий Брусянин - Дом на костях
— Слава Богу, выбила из головы дурь-то!.. Утешилась!.. — с улыбкой и довольная изменением в характере кухарки говорила мама.
— Каким-то пожарным, говорят, увлеклась, — как-то таинственно заметил и папа.
Дед молчал и думал какую-то свою думу, я думал о судьбе забытого Трофима, а тётя Аня говорила:
— Так всегда бывает: с глаз долой — из сердца вон!..
И я видел, какой скорбью наполнялись глаза тёти.
Так мы все были довольны Авдотьей около полугода. Потом она опять изменилась. Работала по-прежнему хорошо и не возмущала ни маму, ни папу. Но только почему-то она перестала носить корсет и ботинки на высоких каблуках заменила своими старыми башмаками, и жакет с большими пуговицами спрятала в сундук.
В дни увлечения пожарным она такие красивые задушевные пела песни, деревенские песни, и в них я улавливал и таинственный шёпот сосновых боров, и звоны ручьёв, и тихие молитвенные минуты утренних зорь, и грусть пустынных степей, наших русских степей…
И вот перестала Авдотья петь эти песни, ходила сумрачной и молчаливой, и в глазах её я читал постоянную тягучую тоску и боль…
И вот Авдотья умерла, примирила всех нас с собою и унесла в могилу тайну своей печали.
Странные вещи рассказывала об этой смерти мама. Она как бы предчувствовала близкую смерть кухарки.
— Всё сны вижу скверные, — говорила она. — Будто Авдотья нарядится в моё подвенечное платье и бегает за мною по комнатам и всё старается поймать меня… Бегу я от неё, а ноги у меня отнимаются…
— Во сне всегда так бывает, — замечает отец, — бежишь или хочешь бежать, а ноги не бегут… Так и наяву иногда бывает: хочешь убежать куда-нибудь от проклятой жизни, а ноги не двигаются.
— Не перебивай, пожалуйста, дай досказать! — сердитым тоном перебивает мама.
— И какие вы, господа, отсталые люди, — с усмешкой вставляет своё замечание и дед, — всё ещё верите в сны…
Молчание. Звонко поёт в соседней комнате канарейка. Тикают часы. Отец косится на деда, мама — на отца… А я смотрю на них и думаю: „Какие вы мёртвые люди“…
По лицу деда бродит ехидная улыбка, но он молчит, чуя, что скажи ещё слово — и опять начнётся грубая ссора между мамой и папой. Дедушка любит иногда стравливать их и, стравивши, сидит тихо и улыбается.
— Как бы она, Авдотья-то, не умерла, — тихим голосом говорит тётя Аня, всегда молчаливая и грустная.
— Может быть, и все мы скоро умрём? Что же об этом говорить! — почему-то сердится папа.
— Тебе бы давно пора подохнуть… развратник!.. — злобно выкрикивает мама.
— А тебе?.. Тебе надо остаться жить?.. Да?.. — вскочив со стула, забормотал весь раскрасневшийся отец. — Тебе надо жить, чтобы выйти замуж на этого… любовника-то твоего… актёрика-то.
— Замолчи ты, проклятый!..
Мама встала, бросила на стол чайные ложки, которые перед тем перетирала полотенцем, вышла в угловую комнату и бросилась на кушетку.
Опять с ней случилась истерика. Я подбежал к графину с водой, а тётя Аня бросилась к маме. Отец стоит у окна и тяжело дышит, а дед сидит покойный, молчаливый, и тихая улыбка застыла на его губах.
Молчание. Тикают часы. В угловой комнате свистит и заливается разными трелями канарейка. И странно звучит её радостное пение в доме, где так много враждуют между собою близкие.
XV
Случилось что-то страшное в нашем доме… Был поздний час вечера. Часы только что пробили двенадцать… И выла осенняя буря в саду, и смотрела чёрная ночь в окна. А в доме у нас было тихо и тоскливо. Горела над длинным столом большая лампа под белым абажуром. Примолк на столе потухший самовар. Горничная Глаша мыла чайную посуду. Отец читал газету. Мама раскладывала пасьянс. Дед, закутанный пледом, сидел в кресле с высокой спинкой и молчал, и не бродила по его губам насмешливая улыбка.
И все мы молчали и слушали… Гудела за окнами осенняя буря, и слышался шёпот. То тётя Аня стояла в угловой комнате перед иконой и молилась… Шёпотом молилась, и мы все слышали этот шёпот, но не слышали слов молитвы… Шёпотом молилась тётя Аня, и только одну фразу улавливали мы все из её молитвы:
„Упокой, Господи, душу рабы твоей Авдотьи… Упокой, Господи, душу рабы твоей Авдотьи“…
Вдруг мама вскочила, бросила в отца колоду карт, взвизгнула и крикнула:
— Подлец!.. Подлец!.. Это ты уморил её… Это ты ей купил ботинки на высоких каблуках. Это ты… Ты!.. Любовник проклятый!.. Любовник кухаркин!..
И она забилась в истерике, разрывая бахрому на своей кофточке. И были дики и страшны её глаза.
Тётя Аня увела маму в её комнату. Отец вышел. Дед прикрыл глаза рукою, как часто делал это, когда его беспокоил свет столовой лампы, а я сидел и не знал, что делать…
А полчаса спустя по-прежнему молилась тётя Аня в соседней угловой комнате. Она как будто не заметила случившегося в столовой. Между нею и нами стояло молчание нашего дома, то торжественное молчание, которое приходит в дом вместе с покойником. И слышались слова её молитвы:
„Упокой, Господи, душу новопреставленной рабы твоей Авдотьи“…
И выла за окнами буря, бессильная побороть молчание смерти.
И я представлял себе: лежит в кухне в переднем углу бездыханный труп Авдотьи. И стоит над ней молчание с чёрными крылами…
Этот бездыханный труп вскрыл городской доктор и нашёл в желудке Авдотьи мышьяк, которым она травила крыс.
Авдотья покончила самоубийством. Всё думала и тосковала о своём Трофиме. Была весела, когда любила пожарного… А, может быть, и не любила, и не было никакого пожарного в её жизни. А что, если правда, что сказала мама?.. А что, если правда, что отец жил с Авдотьей?.. И почему она покончила с собой, если ей было так хорошо: и Трофима она забыла, и полюбила папу?.. Один я с самим собою не мог подыскать ответов на эти вопросы…
Никто не мог и подумать, что Авдотья близка к самоубийству. Утром трагического дня встала она раньше всех как и всегда, подоила коров, внесла в столовую самовар, кофейник, только что напечённые розовые булочки, потом сходила на рынок и изготовила обед. В четыре часа все мы пообедали. Авдотья вымыла посуду, аккуратно составила её в буфет. Потом подмела кухню, подтёрла пол, горшки и кастрюли вычистила и составила на полку над плитой. Не забыла даже налить керосин во все лампы, налила воду в самовар для вечернего чая, а потом приняла мышьяк, которым морила крыс, пошла в чулан и там умерла.
Как будто она не хотела навсегда уйти от нас, а вышла только „со двора“, как делала это по воскресеньям. Так странно было думать, что Авдотья сделала всё, что полагается кухарке: откормила господ, прибрала кухню, а потом ушла в чулан и отравилась…
Что же это такое? Что это за жизнь? Что это за смерть? Кто была она, эта Авдотья?..
Трудно разгадать душу человека: носит он в этой душе свою трагедию рядом с заботами о мелочах „чужой“ жизни.
Как жаль, что родственники Авдотьи предупредили меня и нарядили её в свой саван. Как хорошо бы было бы похоронить её в саване, доставшемся мне от бабушки. Пусть бы мужичка покоилась в господском саване… Я никогда об этом не забыл бы, и осталась бы память об Авдотье „госпожой“ моей печали.
XVI
И отец мой, и мать — тоже трагические люди. Повенчались они без взаимной любви, а так как-то, точно пришлось им обоим вступить в невыгодную сделку.
Как будто их, слабых и опьянённых чем-то, подвели люди к самому краю бездны и сказали:
— Перекреститесь!..
И они перекрестились.
— Ещё раз и ещё!..
И они опять перекрестились.
— Призовите в молитвах Бога, — говорили им, — и дайте клятву жить в браке, никогда нерушимом…
И поклялись они и ринулись в пропасть, и остались навсегда на её дне с опустошёнными душами. Тела их, закалённые знойной страстью, остались невредимы, а души опустошились, и злоба пропитала их, как пропитывается чернозёмная мать-земля дождевой водою, когда наступит час произрастания семени.
И так жили они, мои близкие, „как кошка с собакой“, как тривиально говорили о них все.
Однажды мама с пылающими щеками и с блестящими глазами бросила отцу страшные упрёки:
— Ты отравил мою жизнь… Ты!.. Думала ли я, что придётся жить в этом проклятом, глухом городишке?.. Ты загубил мой талант!
Отец женился в Москве. В то время мама училась в какой-то школе искусств и готовилась быть артисткой. Отец обещал ей оказать в этом отношении содействие, а потом, когда окончил университет, приехал на родину и сделался доктором, он как будто и забыл об этом обещании.
— Да куда же тебе было ещё поступать на сцену… — оправдывался отец. — У тебя и талантов-то никаких нет…
— Есть! Есть!.. Все говорили, что у меня есть талант, а ты его загубил.
— Ха-ха! — коротко рассмеялся отец. — Ты талантливо родила мне сына, чего же ещё тебе надо?
Мне жутко было слышать эту циничную фразу, и в эту минуту я называл отца извергом.