Феликс Кривин - Упрагор, или Сказание о Калашникове
А вообще-то мы хорошо жили. Но только в будущем. В будущем мы, можно сказать, жили лучше всех. А настоящего у нас не было, потому что нам его обменяли. И сказали, когда обменивали: настоящее быстро проходит, а будущее - это на века!"
12
И снова обломки, складывающиеся в развалины, и сидящий у стены человек, уже другой человек, но тоже в белых тапочках.
"Сам не понимаю, что у нас здесь произошло, - сказал он Калашникову. Мы просто голосовали. Единогласно, как всегда. Я говорю им: не нужно единогласно. Нам же просто нечего будет считать (сам я - председатель счетной комиссии). А они ни в какую. Единогласно - и все. У нас, видите ли, раньше был обычай: рубить руку, поднятую против, а также руку, не поднятую за. Иногда человек не только оставался без рук, но и терял право голоса. А кому хочется потерять право голоса? Вот они и голосовали за. Уж что мы не делали, чтоб обеспечить тайну голосования! Раздавали всем перчатки, чтоб не оставлять отпечатков на бюллетенях голосования, голосовали в темной комнате с завязанными глазами - ничего не получалось. Верней, получалось, но единогласно. Сто человек голосует - двести за. Двести голосует - четыреста за.
"И что же было дальше?"
"А дальше - что ж. Проголосовали мы за что-то, уж не помню, за что. Вдруг - грохот, огонь... Вот все, что осталось..."
Он снял тапочки, вытряхнул из них пепел. А Калашников двинулся дальше. Верней, глубже - в глубины памяти.
13
Цивилизации мелькали, как станции метро, и вот на развалинах еще один странный тип, не только в белых тапочках, но и в белой шапочке и вдобавок в белом халате. Увидев Калашникова, он панически закричал:
"Не подходите ко мне! Сначала сдайте кровь и мочу на анализ!"
И все же он не удержался, заговорил без анализа. Видно, долго не разговаривал с живым человеком.
Ну что вы хотите, у них тут была чума. Или другая болезнь, столь же смертельная. Он не особенно разбирается, поскольку профессор-администратор. Академик-администратор. Ведал здравоохранением своей погибшей цивилизации. Так что в здоровье он еще разбирается, а в болезнях уже нет. А тут как раз чума, серьезная болезнь, а он, представьте себе, во главе здравоохранения. Как ни крути, получается, что это его плохая работа. Можно получить выговор, а то и вовсе с работы полететь. Вот он и объявил населению, что эпидемия окончилась, а медицине дал указание: вместо чумы ставить другой диагноз. Но население умирало, хотя и с другим диагнозом, пока не вымерло все целиком. Он один остался. Но тоже неважно себя чувствует, как бы не заболеть на этой работе.
14
Калашников от возмущения прыгнул так далеко, что его остановили совсем в другой цивилизации. "Эй! - крикнул ему человек на развалинах этой цивилизации. - Писать умеешь? Тогда садись и пиши. У меня накопилось много воспоминаний. Полководец я. Водил, понимаешь, полки. Только меня как полководца долго замалчивали. Пока я сам не взял все в свои руки. Ну, тут уже обо мне заговорили: видишь - вся грудь в орденах. Это за победы в развитии нашей цивилизации. Правда, враги цивилизации распространяли мнение, что цивилизация должна быть гражданской, а не военной. Дескать, само слово "цивильный" означает штатский, поэтому нельзя развивать цивилизацию исключительно посредством развития вооруженных сил. Но я думаю, они это от зависти. Небось, самим хотелось посидеть у руля. Сколько я их передавил, чтоб не путались под колесами. - Он улыбнулся. - Ничего не поделаешь: цивилизация требует жертв. Очень много жертв. Но это мы все напишем в воспоминаниях. Доставай ручку. У тебя ручка есть? Мы тут, понимаешь, весь металл пустили на вооружение, ну и кончилась наша литература. А я, понимаешь, не могу не писать: подпирают воспоминания. И писать не могу, и не писать не могу - ну что ты на это скажешь?"
Калашников поинтересовался, почему он сидит у стены.
"Неужели непонятно? - он даже встревожился. - Сидеть нужно так, чтоб было понятно широким народным массам. Вот у нас, помню, был министр. Дважды министр. Так он все население посадил на казенные харчи. Посадил это как министр, тюрьмы, а на харчи - это уже как министр социального обеспечения. А что было делать, если он дважды министр и должен, с одной стороны, социально народ обеспечивать, а с другой стороны, социально его сажать?"
"Но у стены-то, почему у стены?"
Человек в белых тапочках посмотрел на тапочки и вздохнул:
"Хочу, чтоб меня похоронили у этой стены. В знак всеобщей любви. А то похоронят лишь бы как, а там опять начнут замалчивать..."
15
Он стоял на вершине горы, чем-то похож и на его родную Горуню. Только не было на ней растительности, словно ее обрили после болезни.
Он стоял на этой голой вершине, и под ногами у него был провал расщелина в горе, открывавшая бездну.
Калашников отшатнулся от расщелины и увидел след. Все тот же след у самого края бездны.
"Марий Павлович, - сказал Калашников, обращаясь к следу, как к живому существу. - Я ведь тоже вроде вас: отпечаток звука. Что скажут отпечатаю. Но признаюсь откровенно: это не по мне. Вот я читаю мысли начальников, а они у них не свои. Еще более высоких начальников. Читаешь, будто на гору взбираешься, но при этом ощущение, будто проваливаешься. Калашников присел на корточки, чтоб следу было слышнее. - Соглашаешься ведь не только с тем, что правильно и полезно, потому что трудно отделить пользу от вреда. Они единый плод нашей деятельности, и мы вертим этот плод и все пользой к себе поворачиваем, а к кому-то вредом. Вот так же, наверно, все эти цивилизации: поворачивали к себе пользой, не смотрели, что к кому-то вредом. Когда я был отзвуком, или, по-вашему, отпечатком, я и листочка, и травинки не задел. А теперь все время задеваю, такое у меня ощущение. Может, это такая закономерность? Если что-то создается, значит, что-то непременно должно быть разрушено. И чем больше создается, тем больше разрушается. Как вы считаете, Марий Павлович?"
След молчал. Он все сказал еще там, где другие помалкивали. А теперь они спрашивают: как да что, да почему?
16
Что это было? Он лежал с закрытыми глазами и видел прошлое земли, другие цивилизации. Когда видишь с закрытыми глазами, это означает, что видишь сон. Может быть, когда мы видим сны, мы подключаемся к чьей-то памяти?
Обнаружив, что проспал все то время, которое должен был бодрствовать в памяти земли, он не решился признаться в этом Дарию Павловичу. Он сказал, что ничего не видел. А Дарий Павлович даже обрадовался, благодарил. Он спал, а его еще за это благодарили...
А если не спал? Все было логично и последовательно, только последовательность была не прямой, а обратной. Как этот первобытный прыгнул в обезьяну! Совсем как в трамвай. Но на самом деле он _вышел_ из обезьяны. Только действие это прокручивалось в обратную сторону.
И если жизнь то и дело бежит топиться, не отчаивайтесь: это всего лишь означает, что она вышла из воды.
Все они поднялись не на ту вершину цивилизации. Тут ведь не спросишь, та вершина или не та. Поднимаешься, поднимаешься и только на самом верху видишь, что не туда забрался.
Незадолго до своего возвращения - из сна ли, или из памяти - Калашников оказался в удивительном времени. Там как будто не было никакой жизни, но она была, была! Это была жизнь красок, звуков и запахов... И Калашников понял, что он в земле Хмер.
Это была земля его предков. Земля свободных звуков, которые рождались не оттого, что кто-то обо что-то ударился, не потому, что кто-то что-то крикнул, рыкнул или сказал, а потому, что им приятно было рождаться. Они рождались не в муках, как рождается все на земле, - они счастливы были рождаться и потому всю жизнь были счастливы.
Там, в стране Хмер, звуки жили в такой свободе и согласии, что сливались в одну мелодию. Ведь музыка - это и есть согласие и свобода.
Когда краски сливаются в свободном согласии, возникают удивительные картины, когда запахи - удивительный аромат.
Вот такой она была, страна Хмер, страна свободного согласия...
Значит, она не погибла, не растворилась во времени. Значит, она существует. Всегда. Не в прошлом, не в настоящем, не в будущем, а всегда. И то, что мы слышим в глубине себя и в глубине того, что нас окружает, то, что мы слышим, когда вслушаемся, видим, когда всмотримся, - это она, земля Хмер... Все-таки ее не смогли убить, хотя, казалось, только это и делали.
17
В нашем горизонтальном мире человек склонен выбирать вертикальное положение, устремляться вверх, чтоб занять более высокую позицию. Внизу он был ничем, вверху станет всем, а кому не хочется свое собственное _ничто_ на общественное _все_ выменять? Даже те, которые что-то собой представляют, не прочь превратиться в ничто, чтоб потом из этого ничто стать тем, что обещано в лозунге. А в лозунге-то сказано: человек станет всем не благодаря тому, что был ничем, а вопреки этому. Они же этого не понимают и все качают, качают права, представляют справки о своем низком происхождении.
Тут аукнется, там откликнется, как будто весь род человеческий от эха произошел. Вот она, наша эхономика. На продуктовой базе растаяло две тонны колбасы, на промтоварной - полсотни дубленок. А уж вечные снега тают, даром что вечные. Чтобы покрыть недостачу, пришлось урезать несколько кавказских вершин. Кавказские товарищи на это пошли, но не без опаски: а вдруг нагрянет ревизия? Но ревизия если и грянет, то лишь затем, чтобы с ней по-хорошему договорились: я тебе, ты мне, это же наша эхономика!