KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Проза » Русская классическая проза » Алексей Кондратович - Нас волокло время

Алексей Кондратович - Нас волокло время

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Алексей Кондратович, "Нас волокло время" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Но поскольку первые мои впечатления о "Новом мире", и о Твардовском в первую очередь, в какой-то "проходимой" своей части уже увидели свет, да еще, может, появятся, дай Бог, в большущей книге, которую я сдал в издательство "Современник"1, то я не буду повторяться и расскажу больше о том, что не мог сказать или сказал, но мне решительно еще на первой стадии вычеркнули. Я еще нарочно приведу то, что изъяли, чтобы читателю стало ясно, что нельзя. До сих пор нельзя. И неизвестно, когда станет можно.

Скажу с самого начала, что я после "Сталинского сокола" и бериевской симаковщины попал в совершенно другой мир, где жили и работали совершенно другие, умные, смелые и даже непривычно свободомыслящие люди. Первые дни и недели работы в "Новом мире" были для меня сплошным обалденьем, причем обалденьем счастливым. Одно томило, сосало под ложечкой, пустят вдогон, и рухнет мое счастье. Знать бы мне, что я у них списан даже по белогвардейско-харбинскому варианту, не нужен уже, - было бы мне тогда совсем хорошо. Неслыханно хорошо. Ответственный секретарь журнала с отдельным кабинетиком, в котором - теперь нет уже таких - кресла с полотняно-белыми чехлами. Как при Чехове. Сергей Сергеевич на первой же неделе моего пребывания в "кабинетике": "Алексей Иванович, вы будете завтра в редакции?" Это ли не обалденье! Меня еще спрашивают, появлюсь ли я на работе! Твардовский: "Алексей Иванович, почитайте этот роман (Павла Нилина), боюсь, что автор в нем исправляется, после того как его обругали в постановлении ЦК" (было такое постановление о фильме "Большая жизнь" по сценарию Нилина)2. С усмешечкой говорит и о постановлении, и о том, что Нилин исправляется: услышал бы это Симаков!

Я воспитан был, точнее, перевоспитан был в военной печати, самой осторожной и самой охранительной (ничего против уставов, а уж против официальной линии и думать не сметь. "Правда" - газета, на каждое слово которой - равняйсь! Звонок начальства - приказ, звонок из ЦК - ужас, если замечание, с постов полетят все причастные к замечанию, если похвала фанфары, редактор, как именинник, ордена получал - меньше радости испытывал).

Я пришел в военную печать с ифлийским воспитанием. Как я теперь понимаю, в ИФЛИ не было такого разудалого вольномыслия, да и годы, когда я учился, вовсе не способствовали свободе собственных мнений, хотя юные индивидуальности стремились быть каждый на особицу. И я еще скажу, в чем оно выражалось, это "на особицу", и во что выродилось - любопытная и чисто русская эволюция.

Одной из первых моих статей во фронтовой газете Карельского фронта "В бой за родину", куда я попал, была статья, в которой я припоминал, что когда-то финны, встретив Горького, выпрягли лошадей и сами повезли писателя, сидевшего в санях. До чего ж вы дошли, упрекал я финнов, где ваша гуманность и любовь к культуре, когда теперь, озверев, вы воюете с нами. Наивная публицистическая чушь под Эренбурга, тот тоже писал: "Страна, давшая миру Гете и Гейне, Канта и Гегеля..." Редактор Павлов, он с некоторыми перерывами был моим редактором в армии, неплохой, в общем, мужик, темнота сплошная, но не стукач, не любивший по своим причинам выносить сор из избы и потому всегда готовый защитить тебя, если ты влип в неприятную историю, и, между прочим, защищавший не без успеха, до сих пор он раз в году мне звонит, поздравляет с чем-нибудь, и я слышу в его голосе искренность, и разговор с ним - что-то вроде душевной ностальгии по далекой молодости, так или иначе связанной и с этим, вовсе не далеким мне человеком. Так вот, он вызвал меня и, прохаживаясь по бревенчатому беломорскому кабинету, сказал: "Ты что тут мне финнов показываешь, что они Горького любили?" - "Ну а как же было это с санями и прочим..." - промямлил я. "Если и было, то забыть надо, а ты расписываешь... Фашисты наши книги сжигали". - "Да это еще было до всякого фашизма". - "Тем более нечего вспоминать". Прошелся взад-вперед, и вдруг: "А вообще-то у тебя это хорошо написано, но никогда больше об этом не пиши".

В другой раз, когда я уже был допущен к писанию передовых статей, он вызвал меня и, тыча пальцем в абзац, спросил: "Это откуда?" - "Как откуда? удивился я, воспитанный интеллигентным ИФЛИ. - Это я сам написал". - "Ах сам! - протянул редактор. - Ну тогда это мы к ... матери!" Через некоторое время я наловчился списывать, но воспитание все еще держалось, и списывал я, видоизменяя текст, и он вдруг спрашивал: "А это откуда?", и я бодро отвечал: "Из блокнота агитатора". - "Ну-ка принеси, покажи". Я приносил, показывал, и он укоризненно учил меня: "Ну вот видишь, как тут хорошо сказано, а ты своими словами. Ну зачем своими, хуже получается, а главное, к тебе и ко мне придерутся, а ты дуй прямо по тексту, никто никогда не подкопается к тебе".

До конца списывать я, конечно, не научился, но понимать, что надо и что нельзя, - это схватил довольно быстро, и хоть что-то восставало внутри необязательно уж так надо и почему так уж нельзя (нельзя, например, писать о том, что кто-то погиб - и это на фронте! Словно прочитав, что на войне убивают, войска придут в смятение и боевой дух их падет). Я писал бесчисленное количество материалов и за своей подписью, и за подписями тех людей, с которыми разговаривал, предварительно предупредив их: "В газете появится статья за вашей подписью, вы не возражаете?". Никто никогда не возражал. Овладеть таким нехитрым журнализмом было делом несложным, но и опасным, если не будешь все время держать в уме то, что ты пишешь. Овладеть, может, и надо было, но только это не умение. Помню, как меня обидело, когда мне передали, что Федор Маркович Левин, работавший до войны редактором московского критического журнала "Литературное обозрение", где я напечатал одну из самых первых своих статеек (и в них что-то явно было, по крайней мере я старался сказать что-то свое), оказавшийся тоже в газете "В бой за родину", обронил обо мне: "Из него ничего не получится". Я обиделся, но по тому, что я делал тогда и как быстро приспособился к тому, что надо и что нельзя, он судил обо мне верно.

Конечно, и литература наша многие годы жила, да еще и сейчас существует в рамках дозволенности, на поводке, порой на коротком, бывает, с шипами на ошейнике, чуть что - сразу дадут тебе понять: не виляй в сторону, не убежишь, иди куда положено. Тогда, еще при Сталине, после искусственно взвихренных бурь космополитических проработок и твердо очерченных нормативов соцреализма, по которым идеальным произведением считался "Кавалер Золотой Звезды", произведение чудовищной фальши, сплошь из одного вранья, нормативы эти были жесткими. И все же что-то проскальзывало. Литература не может до конца самоумертвиться, даже если ее к этому понуждают: так или иначе она идет от жизни и в жизнь прорывается. Таланты можно укоротить, перепугать, приручить, направить в русло, перекалечить, расплющить, наконец, убить, одного невозможно сделать - предотвратить их появление. Они все равно будут рождаться и появляться, как, прорывая асфальт, вдруг вылезает на свет Божий гриб. Как он, мягкий, с нежной кожей, мог проломить кору тверди, которую ломом можно только разбить, а он вспучил ее и какой-то таинственной силой прошел из грибницы! загадка и закон. Жизнь, пока она есть, не поддается полному уничтожению. Жизнь ловчее и победоноснее всего, что ее умерщвляет. И тут уж ничего не поделать никаким палачам.

И они это если не разумом, то инстинктом понимают, чувствуют. Почему Сталин около двадцати раз ходил смотреть "Дни Турбиных" во МХАТе? Что его так влекло на эту постановку, которую он специально для себя разрешил: в других театрах страны она не шла. Что его так тянуло на этот спектакль? Об этом стоило бы поразмыслить. Некоторые объясняют особенностью Сталина-кошки поиграть с мышкой. Жить Булгакову не давал, не печатал, запрещал, но ведь и не сажал, не сгноил в лагерях, как других, и не расстрелял. Особая игра кошки? Но только ради игры Сталин не стал бы ходить раз за разом на один и тот же спектакль. Он ему нравился, а если ходил часто и много раз, то он им наслаждался: другого ответа вы и не ищите, его не может быть. Даже в черное сердце Сталина проникало настоящее искусство, а настоящее искусство - всегда жизнь: это трюизм, и прекрасно, что вечный трюизм. Вечная сила искусства за ним. Сила всепроникающая. Варлам Шаламов, написавший целый трактат об уголовном мире и ненавидящий этот мир, как только может его ненавидеть политический заключенный, рассказывал: "Уголовники были подручными лагерных палачей, между ними, конечно же, было духовное (если это слово вообще применимо к такой категории людей) сродство. Одного поля ягода: эти убивали на воле вопреки закону, те, в лагерях, по несправедливому закону, - еще неизвестно, кому отдавать предпочтение". Шаламов не выносил Есенина. Но в чем Есенин виноват, если заматерелые урки плакали, слушая его - единственного любимого ими поэта. Но любимого! И плакали! Феномен? Да как сказать, если этому только удивляться, то не маловато ли будет для понимания самого искусства, поэзии, ее неисповедимой власти.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*