Николай Гоголь - Том 1. Ганц Кюхельгартен. Вечера на хуторе близ Диканьки
Гоголь покидал Европу в знаменательный 1848 год — год европейских революций, когда „призрак коммунизма“ уже бродил по Европе. Гоголь вернулся в Россию чуждый и враждебный идеям революции, и в то же время потрясенный неудачей своей книги, потрясенный гневной отповедью Белинского. Он понял, что должен остаться художником. „В самом деле, — писал он Жуковскому, — не мое дело поучать проповедью. Искусство и без того уже поученье. Мое дело говорить живыми образами, а не рассужденьями. Я должен выставить жизнь лицом, а не трактовать о жизни“. Он понял и то, что в книге своей „впал в излишества“, и остался далек от мечтавшейся ему (и невозможной на деле) „желанной середины“ между борющимися партиями. Но всё это не меняло существа дела: Гоголь вернулся на родину не тем вождем „юной России“, каким уехал 12 лет назад, а союзником партии фрондирующих помещиков — славянофилов и, в конечном счете, сторонником основных устоев старой дворянской России.
Основы нового мировоззрения Гоголя не были поколеблены и после неудачи „Выбранных мест“. Это с очевидностью следует из той самозащиты, которую предпринял Гоголь („Авторская исповедь“), и из текста сохранившихся глав второго тома „Мертвых душ“, над которым Гоголь успешно работал по возвращении. При всей верности Гоголя художественному реализму в теории, при всех даже больших частных творческих достижениях в отдельных главах второго тома (образы Тентетникова, Бетрищева, Петуха, дальнейшее развитие характера Чичикова, замечательные пейзажи и другие детали) — в целом и в основном Гоголь неминуемо должен был отступать от реалистического метода. В систему реалистических характеров вторгались схематические фигуры идеального хозяина, идеального богача, идеального чиновника — фигуры, изготовленные по рецептам „Выбранных мест из переписки с друзьями“: оживления этих схем нельзя было достигнуть никакими психологическими и бытовыми деталями. Так получилось даже во втором томе, в котором, по собственному показанию Гоголя, должны были действовать „герои недостатков“: еще бо̀льшие опасности грозили, разумеется, в задуманном третьем томе, где должно было полностью осуществиться преображение пошлых героев.
Медленно и трудно, но упорно работая над вторым томом в последние годы жизни, Гоголь продолжал по мере сил изучать Россию. Теперь он мог, не ограничиваясь собиранием материалов, осуществить давнее задание, поставленное им в „Выбранных местах“: „Нужно проездиться по России“ (так называлась одна из глав книги). Но Гоголь, правильно чувствуя, что многого в России не знает — искал выхода на ложных путях. Ему казалось, что всё дело — в знании внешних подробностей, географии, „статистики“ России, — в то время, как он был ограничен прежде всего в своем историческом кругозоре и потому представлял себе всю борьбу, кипевшую на Западе и в России как „совершенное разложенье общества“ (письмо А. С. Данилевскому от 24 сентября 1848 г.). Личные связи его оставались в прежнем кругу — семьи Аксаковых, Шевырева, Погодина, А. О. Смирновой, семьи Вьельгорских, а также А. П. Толстого, в доме которого он поселился; к ним присоединилось еще новое лицо: „духовный отец“ Гоголя, Матвей Константиновский, ограниченный и прямолинейный церковник, с которым Гоголь потратил не мало душевных сил, отстаивая свое право на „мирские“ интересы и прежде всего на свое писательское призвание.
В 1851 г. дошел до Гоголя еще один громкий голос „юной России“, резко его осудивший, — голос эмигранта Герцена. В книге „О развитии революционных идей в России“ Герцен тепло и сочувственно отметил любовь к народу, проникающую творчество Гоголя, и тут же указал на значение гоголевского обличения чиновников и помещиков. Признавая глубокое влияние Гоголя и его школы на развитие в России революционных идей, Герцен с негодованием отзывался о „Выбранных местах“: „Гоголь, кумир русских читателей, возбудил глубочайшее презрение к себе за раболепную брошюру. В России не прощают отступнику“.
Гоголь чрезвычайно болезненно воспринял обвинения Герцена. Ему не было ясно, что реакционная идеология его книги объективно была именно отступничеством от всего его прежнего пути. Он готов был сглаживать и преуменьшать громадную разницу между основным своим творчеством и этим последним этапом. Предприняв в 1851 г. переиздание своих сочинений, он ничего не меняет в них по существу и продолжает работу лишь над деталями стиля. Он задумывает впоследствии присоединить к четырем томам своих сочинений пятый, и в нем соединить давние статьи „Арабесок“ с „Выбранными местами“ — переработанными, очищенными от всего „неприличного“, от всех „излишеств“. В то же время он читает друзьям новые и новые главы второго тома, быстро подвигающегося к концу и, повидимому, законченного вполне в конце 1851 г.
Мирная работа Гоголя над вторым томом и над корректурами нового издания сочинений была внезапно резко оборвана. Сложный сплав переживаний, который во всей полноте и последовательности вряд ли может быть восстановлен, привел Гоголя к фанатическому религиозному исступлению. Плетнев в письме к Жуковскому так изображал эту агонию великого писателя: „Гоголем овладело малодушие или, правильнее сказать, суеверие. Итак, он начал говеть. Через два дня слуга гр. А. П. Толстого явился к нему и говорит, что он боится за ум и даже за жизнь Николая Васильевича, потому что он двое суток провел на коленях перед образами без питья и пищи“. Не помогли ни советы Толстого, ни вмешательство митрополита Филарета. В эти страшные дни в полной мере обнаружилось, что с Гоголем „нельзя было шутить идеями“ (слова Н. Г. Чернышевского): идея отречения, овладевшая его сознанием, была доведена им до логического и практического конца.
В эти дни, в условиях не до конца ясных, погиб и последний труд Гоголя, второй том „Мертвых душ“: после неудавшейся попытки передать все свои рукописи А. П. Толстому, Гоголь сжег их в ночь на 11 февраля 1852 г. На утро он сказал А. П. Толстому: „Вообразите, как силен злой дух! Я хотел сжечь бумаги, давно уже на то определенные, а сжег главы Мертвых душ, которые хотел оставить друзьям на память после своей смерти“.
После сожжения рукописей Гоголь прожил еще десять дней — в тяжелой агонии; врачи не сумели оказать умирающему никакой реальной помощи. Гоголь умер утром 21 февраля (4 марта н. с.) 1852 г.
VIII.24 февраля 1852 г. Гоголя хоронили. Похороны его — проводы тела из церкви Московского университета на кладбище Данилова монастыря, — превратились в грандиозную демонстрацию. „Вся Москва была на этом печальном празднике“ — вспоминал один из современников (А. А. Харитонов). „Кого это хоронят? — спросил прохожий, встретивший погребальное шествие, — неужели это всё родные покойника?“ — „Хоронят Гоголя, — отвечал один из молодых студентов, шедших за гробом, — и все мы его кровные родные, да еще с нами вся Россия“.
Правительство, и без того встревоженное книгой Герцена, в которой прямо утверждалось значение Гоголя в развитии революционных идей в России, — было еще больше обеспокоено этой демонстрацией народной любви к Гоголю. Репрессии в отношении к литературе были усилены вообще; в особенности же запретными стали сочинения и самое имя Гоголя. Молодой И. С. Тургенев (также сочувственно упомянутый Герценом) был выслан из Москвы за некролог, напечатанный в Москве, в обход петербургской цензуры. Выход в свет нового издания сочинений Гоголя был запрещен, и в течение целых трех лет не могло быть и речи об его разрешении. Но никакие репрессии не властны были остановить влияния Гоголя на русскую литературу и глубокой любви к нему в рядах молодой русской демократии. В 1855 г. в некрасовском „Современнике“ начинают печататься „Очерки гоголевского периода“ Н. Г. Чернышевского. Имя Гоголя — еще недавно почти запретное — и имя Белинского — вовсе запретное в начале печатания „Очерков“ — соединились здесь как имена учителей, чье наследие воспринимается и развивается революционно-демократической мыслью. Гоголь был объяснен как основатель „критического направления“ — критического реализма, Белинский, лучший его истолкователь — как борец за реализм в литературе и за прогрессивные идеи общественного развития. И в „Очерках гоголевского периода“ и в рецензиях на новые издания Гоголя Чернышевский высказал много проницательных и верных наблюдений над творчеством Гоголя и над личной его судьбой; вполне единодушен с ним в оценке Гоголя был и Н. А. Добролюбов.
Имя Гоголя, великого обличителя пошлости, возникшей на почве старой, самодержавно-крепостнической России, стало знаменем всего передового в литературе и общественности. Группа дворянских либералов 50-х годов пыталась противопоставить „гоголевскому“ направлению — „пушкинское“, — якобы вне-общественное, чисто эстетическое. Ограниченное и тенденциозное понимание Пушкина соединялось в этой полемике с невольным признанием огромного общественного значения творчества Гоголя. Таким — общественно острым, наделенным революционизирующей силой — всегда и было творчество Гоголя для всей передовой России. Революционная мысль неизменно четко отделяла основной творческий период Гоголя от последнего — реакционного и вслед за Чернышевским объединяла имена Гоголя и Белинского. Объединил их Некрасов — в известных строках своей поэмы „Кому на Руси жить хорошо“, в мечте о „желанном времячке“, когда народ понесет с базара книги и портреты Белинского и Гоголя, двух „заступников народных“. Эти некрасовские слова были приведены и поддержаны В. И. Лениным в его статье 1912 года „Еще один поход на демократию“. „Желанное для одного из старых русских демократов «времячко» пришло“ — писал В. И. Ленин. — „Теми идеями Белинского и Гоголя, которые делали этих писателей дорогими Некрасову — как и всякому порядочному человеку на Руси — была пропитана сплошь эта новая базарная литература“.[17] В. И. Ленин, так высоко оценивший обличительное письмо Белинского к Гоголю (вспомнивший о нем и в этой самой статье) — приведенными словами противопоставил реакционным идеям „Выбранных мест из переписки с друзьями“ прогрессивное идейное содержание всего основного творческого наследия Гоголя. Образы Гоголя не раз помогали В. И. Ленину в его борьбе с врагами революции — реакционерами, либералами, народниками, меньшевиками: достаточно вспомнить, каким острым оружием оказывался в литературной практике Ленина образ Манилова и понятие маниловщины.[18]