Николай Некрасов - Том 7. Художественная проза 1840-1855
Между тем человек в темно-зеленом вицмундире с красным воротником вошел в мою комнату и с величественною важностью начал обозревать ее.
— Что вам угодно, милостивый государь? — спросил я.
— На вас есть просьбица, дельце казусное. Вы то есть не платите крестьянину Григорию Герасимову, содержателю здешней мелочной лавочки, денег за продукты, у него забранные.
— Но могу ли я заплатить, когда сам их не имею?
— Нам невозможно входить в разбирательство таких мелочей. Довольно, что жалоба имеет законное основание, В потому я бы попросил вас выплатить без отлагательства.
— Но этот бездельник слишком важничает, вишь, велика персона: пятидесяти рублей подождать не может.
— Ждал, необлыжно говорю: ждал долго! — вскричал оскорбленный лавочник, высунувшись из-за ширмы. — Да еще ругается! А сам прежде писал: вот, посмотрите, ваше благородие! — И он подал ему какие-то записки.
Чиновник прочел: «Милостивый государь, любезнейший друг и земляк! Вы своим великодушием и покровительством, какое оказываете всем в одном месте родшимся с вами, заставляете меня надеяться, что и ныне не откажете снабдить меня двумя золотниками чаю и таковою же пропорциею березинского табака, за что деньги получите на днях. Примите уверение в искренности чувств и пр.». В заключение чиновник прочел мое имя и фамилию.
Я взглянул на моего поэта, всё лицо его было слух и удивление.
— Что, верите ли теперь?
— Но ваши ломбардные билеты?
Не успел я ничего отвечать, как дверь снова растворилась и в комнату вошел хозяин. Как я ни был бесстрашен, но это поколебало мое хладнокровие… Хозяин!.. Знаете ли, что предвещает приход хозяина тому, кто не платит за квартиру?
— А! здравствуйте, Семен Семенович! Вы здесь; вот кстати как нельзя больше, — сказал хозяин и подал руку чиновнику.
— Батюшка, уж и обо мне-то замолвите, — сказала прачка, кланяясь квартальному…
Хозяин мой отвел его в сторону и пошептал ему что-то на ухо.
— Еще на вас, м<илостивый> г<осударь>, жалоба! Вы не платите за квартиру.
— Прошу вас очистить ее сегодня же, сегодня… У меня нанимают, деньги верные, да и больше дают; где это видано, жить даром в чужом доме! — кричал хозяин.
— Забирать даром мелочные припасы, — подхватил лавочник.
— Заставлять мыть на себя белье и не платить денег. Да еще называть честную женщину — и невесть как. Вишь, лакеишко-то спозаранку, видно, наизволился! — прибавила прачка.
Это дивное трио продолжалось с четверть часа, разнообразясь до бесконечности… Вопрошающим взором взглянул я на поэта.
— Но ваши ломбардные билеты? — повторил он.
— Они существуют только в моем воображении!
— Если вы честно не разделаетесь, то, извините меня, я поступлю по всей строгости законов, — сказал квартальный.
— И хоть еще строже! Черт вас возьми всех! Убирайтесь вон! Вы мешаете мне заниматься! — закричал я, стараясь перекричать их…
— Вон! из моего собственного дома? Ха-ха-ха! посмотрим. Убирайтесь сами, покуда целы… Не то ведь… держал же вас в доме даром, так, видно, и покормить придется. Кормовых денег не пожалею, вы же не служите; так — как раз!
— Окажите милость, остановите хоть вот эту шинель да сюртук, что на них надет, может быть, хоть половину за них выручу, — сказал лавочник квартальному, рассматривая мою шинель.
— А мне, батюшка, хоть белье-то предоставьте, я и тем буду довольна; пускай уж мое пропадает, — говорила прачка.
— Убирайтесь вон! — заревел хозяин.
Я обратился к тому месту, где стоял поэт, с вопросом: «Верите ли мне? Отказываетесь ли от своего намерения?» Никто не отвечал мне; я обвел глазами комнату, но его уже не было, Я взглянул на пол: все до одной рукописи Ивана Ивановича лежали на прежнем месте. Лицо мое просияло.
— Стыдно, стыдно! — кричал между тем хозяин. — Молодой человек, где бы трудиться, наживать деньги, а он вдался, прости господи, в какую-то ахинею, пишет и пишет, а что толку? Грех, господи прости, этаким людям и добро-то делать, поблажать их порокам.
— Да ведь кто ж знал, батюшка: думаешь, и честной человек, еще земляком называется.
— Я и сама прежде думала, — начала прачка.
— Цыц! старая ведьма! измелю в порошок и вынюхаю! — закричал мой Иван, который всё это время провел в немом созерцании.
— Убирайтесь же поскорей! вам ли говорят, — повторял хозяин.
— Хоть бы шинель-то мне отдали, — сказал лавочник и надел ее на себя.
— Посмотреть, не спустил ли уж и бельишко-то, — сказала прачка и начала шарить в моем чемодане.
— Цыц! нишкни! старая карга! Изобью в ножевые черенья, только тронь! — закричал Иван и оттолкнул ее от чемодана.
— Нет, это выше сил моих! — вскричал я, схватившись за голову. — Мучители, кровопийцы! Чего вы от меня требуете? Вы хотите меня с ума свести, хотите вымучить из меня душу, растерзать тело, вцепиться в мою печень. О, если б вы это могли! Что говорю? Я сам это сделаю! Только позвольте мне отхлестать вас по щекам моими внутренностями, я их сам вытяну. О, я убежден, что вы не проживете после того ни минуты!
Очевидно было, что я завирался; я всегда завираюсь в патетические минуты жизни; да и когда ж бы завираться, не будучи в опасности показаться дураком, если не пользоваться такими минутами?
— Вы начинаете бесчинствовать, — сказал квартальный, — вспомните, что я облечен властью…
— Поступать со мной, как законы повелевают? Знаю, знаю!
— Но вы можете всё это кончить гораздо для себя выгоднее.
— Как это? — спросил я.
— Немедленно оставить квартиру, предоставив принадлежащие вам вещи в пользу кредиторов.
Я крепко задумался. Но для вас это не интересно: охота ли читать, что происходило в душе человека, когда у него в желудке пусто, в кошельке пусто и когда ему предстоит через минуту величайшее наслаждение воскликнуть:
Мне покров небесный свод —
А земля постелью!
В этом нет ничего комического!..
— Но позвольте мне по крайней мере переменить белье и надеть мой белый галстух! — воскликнул я, по тщательном соображении решив, что если мне суждено умереть, так уж всё лучше умереть в чистом белье и белом галстухе.
На галстух имел виды лавочник, на белье прачка: они вопрошающим взором взглянули друг на друга.
— Извольте! — сказал великодушный лавочник.
— Извольте! — нехотя повторила за ним прачка и ушла за ширмы.
Я наклонился к человеку, чтоб достать белье, и увидел лежащую подле него на полу залитую ваксой статью, начатую мной поутру. Луч надежды блеснул в моем сердце. Как утопающий, схватился я за эту последнюю надежду и с подобострастием сказал хозяину:
— Еще до вас просьба. Позвольте мне остаться на несколько часов в вашем доме, чтоб дописать вот эту статью, я надеюсь получить наличными.
— Ни за что! — сказал хозяин решительно. — Вспомните, сударь, что вы давеча говорили: вы оскорбили мою личность.
— Личность! — сказал я в испуге и бросился к дверям… Это слово всегда имело на меня такое действие…
— Иван! — закричал я из дверей. — Забери все бумаги и иди за мной, всё прочее я оставляю моим кредиторам. Иван пошел исполнять приказание, я растворил дверь с твердой решимостью оставить дом коварства и крамолы, но вдруг всё изменилось.
— Друг мой! ты ли это? — закричал человек, всходивший на лестницу в то самое время, как я с нее спускался.
— Дядюшка! Мелентий Мелентьевич! — воскликнул я, и мы бросились друг другу в объятия. Славный человек Мелентий Мелентьевич: он заплатил мои долги, накормил меня, нанял мне квартиру… Но я оставляю до другого времени познакомить с ним читателя, а теперь обращаюсь к моему герою, которого совершенно забыл, заболтавшись о себе.
Но что я скажу о нем?
Все мои поиски отыскать Ивана Ивановича Грибовникова были тщетны: я справлялся во всех кварталах о его квартире, писал в Чебахсары к его родным, ничто не помогло: Иван Иванович пропал. В продолжение нескольких лет я не пропускал ни одной новой книжки, ни одного нумера журнала, чтоб не посмотреть, не явилось ли что-нибудь под его именем или хоть написанное в его роде, совершенно новом, который обещал в нем со временем литератора самобытного и замечательного. Несколько раз проклинал я свою настойчивость в первое наше свидание, думая, что поэт стал жертвою предубеждения, посеянного мною в юной душе Ивана Ивановича. С ужасом видел я, что мой коварный умысел, внушенный мне самим адом, похитить у литературы деятеля, у славы чело, достойное быть ею увенчанным, удался как нельзя лучше. Желая загладить свою ошибку, я всеми мерами решился отыскать Ивана Ивановича, благословить его на литературное поприще, и вот уже четырнадцать лет не проходит дня, в который бы я не искал его, не вспоминал о нем и не укорял себя за необдуманный поступок. Мысль, что я, может быть, погубил в самом цвете, в самой силе его дарование, тяготит меня. В эти ужасные минуты мне остается одно только утешение: я переношусь в прошедшее, вижу перед собой пылкого, благородного юношу Ивана Ивановича, слушаю его стихи, наблюдаю течение его мыслей. Таким образом я начинаю припоминать его слова, вспоминаю, с каким жаром говорил он о призвании. Но отчего же он изменил ему? — рождается при этом вопрос в голове моей. У я? не потому ли, что он увидел, как оно мало приносит? Точно, точно, ведь он убежал от меня в ту минуту, как увидел крайнюю степень моей бедности, да и говорил-то о призвании только сначала. Но в таком случае он не мог чувствовать призвания? Впрочем, читатель сам может решить, был ли талант у Ивана Ивановича, или он просто был обыкновенный смертный… Если отрывки, приведенные здесь из различных сочинений Ивана Ивановича, будут признаны не лишенными достоинства, то я за долг поставлю себе короче познакомить публику с талантом Ивана Ивановича и по временам стану печатать в журналах плоды светлых вдохновений, тайных упоений, диких приключений, бед и огорчений и проч. Ивана Ивановича: их у меня достанет на девять томов!