Фазиль Искандер - Человек и его окрестности
— Почему, Митя? — спросил я очень серьезно. — Только подумай…
И он это понял. Глаза поумнели.
— Потому что… Потому что, — повторял он, сосредоточенно ища нужное слово. Нашел! — Здесь все свои!
И рванул к ребятам, поняв, что точнее ничего не скажешь. И это было мгновенье моего счастья.
Здесь все свои! Это было так понятно. Мальчик, росший с одинокой матерью в большом городе, где все одиноки, вдруг попал в другую жизнь, где еще сохранились обычаи патриарха-льного клана: возле какого дома настигнет играющих детей полдень, туда и позовут обедать.
* * *Такова в беглых чертах история нашего Философа-мистика. А теперь вернемся на «Амру», где он сидит за столиком вместе с художником Андреем Таркиловым, если читатель не забыл.
Кроме коньяка в графинчике и чашечек кофе на столике стояла бутылочка пепси-колы и недопитый стакан. Так как стакан был один, я понял, что Юра здесь с одним из своих мальчиков, и стал искать его глазами.
Вот он, сын его Асланчик. Загорелый мальчуган в красной майке и желтых заграничных шортах стоял у перил «Амры» и, отрывая куски от булки, подбрасывал их нахальным чайкам, шлепающим крыльями и скрипящим глупыми голосами.
От жадного азарта чайки до того осатанели, что иногда, торопя мальчика, почти садятся ему на голову. Он кричит и отмахивается руками. Чайки неохотно отгребают крыльями, и мальчик хохочет, довольный властью над ними. Смуглые, мускулистые ноги его производят смешное впечатление. Мужские ноги уменьшенной статуи древрегреческого воина. Наверное, Юра тренирует его вместе с пасынком.
— …Самое несправедливое распределение воды у заблудившихся в пустыне начинается в тот миг, когда один из заблудившихся восклицает: «Я знаю, где оазис! Я вас туда поведу!» Психологическая основа возможности приятия этой несправедливости вполне понятна, — продолжал Юра и приподнял голову, словно одолевая тяжесть больших роговых очков. И тут, увидев меня, остановился на мгновенье. Кивком головы он поздоровался со мной и пригласил, молча указав на свой столик.
— Жду, — сказал я твердым голосом, чтобы сразу отсечь повторное приглашение.
— Понятно, — кивнул Юра, — грядет мессия.
Было ясно, что он иронизирует, но не совсем ясно, знает ли он о том, кого я жду. С Андреем мы уже виделись сегодня. Взглянув на меня, он подмигнул тем глазом, который был подальше от Юры. И это означало: вероятно, много мы сегодня услышим необычного, но необязательно всё это принимать всерьез.
Я его много лет не видел, хотя живет он теперь в Москве. Он признан. Приглашается во многие страны. Всё тот же тяжелый взгляд под припухлыми веками, всё то же сильное, бойцовское лицо, но цвет лица бледный, нездоровый: то ли жизнь в Москве, то ли пребывание в разных странах, с привыканием к разным напиткам, скорее всего, вечная каторжная работа в ядовитом воздухе мастерских. На нем была модная голубая блуза, как бы суетный знак запоздалых успехов, с некоторой тайной пародийностью облегавшая его слишком мощные плечи и слишком горькую судьбу — для тех, кто о ней знал.
— Заблудившееся в пустыне племя легко примиряется с несправедливостью распределения воды в пользу того, кто обещает скорый оазис, — продолжал Юра, — огромность обещания поглощает несправедливость. У человека можно многое отнять, если обещать ему всё. Каждый думает: вот доберемся — и тогда вволю напьемся воды, тогда будет полное равенство в изобилии.
Самые чудовищные формы неравенства опираются на химеру возможности полного равенс-тва. Оставим равенство перед законом. Это буржуазное право, это само собой разумеется.
Он опять поднял голову, преодолевая тяжесть очков, и посмотрел на меня, как бы спраши-вая: ты доволен, что я оставил равенство перед законом? Но учти, больше никакого равенства не будет.
— Но такое равенство побивалось и будет еще побиваться в теснинах истории, — нажал он на педали, — в человеке неистребима подсознательная мечта о равенстве всех со всеми. Траге-дия в том, что человек этот свой религиозный инстинкт осознает на житейском уровне. Эта мечта неистребима, но мы ее должны истреблять! Мистика!
Нормальный человек в лучшие мгновенья своей жизни действительно хочет, чтобы всем было одинаково хорошо, и ему, конечно. Он хочет такой жизни, чтобы самому не обжигать душу завистью к другим и чтобы другие не корчились от зависти к нему.
А разве это плохо? Это прекрасно, но это прекрасное содержит в себе возможность перехода в ужасное. Если в человеке совсем нет этой мечты — он мерзавец. Но если он эту мечту при помощи самой распрекрасной теории пытается претворить в жизнь — он чудовище. Мистика! Шагнешь направо мерзавец. Шагнешь налево — чудовище.
Почему мерзавец? Равнодушен к людям. Почему чудовище? Потому что поддаешься соблазну решать судьбы людей, которые принципиально неразрешимы. Они разрешимы вне принципов, только как личная воля к добру. Каждый раз лично. Я лично захотел и отдал свое…
В это время на «Амру» взошла большая группа туристов во главе с экскурсоводом. Пока экскурсовод рассказывал историю возникновения этого ресторана на пристани, стараясь вложить в свой рассказ якобы имевший место венецианский замысел, туристы с туповатой недоверчивостью слушали его, одновременно цепко присматриваясь, что можно купить в этом ресторане. Но зацепиться было почти не за что.
Два или три туриста вяло подошли покупать мороженое… И вдруг словно пробежал тихий клич: последний день мороженого в стране! И все разом хлынули, столпились, вытянулись в деловитую очередь. Экскурсовод, как бы не замечая грубую измену венецианскому пафосу, сделал вид, что всё так и было задумано и сам он как раз собирался поймать турецкий кайф, подошел к кофевару и заказал кофе по-турецки.
Асланчик, оглянувшись на шум очереди, вдруг бросил остатки булки за борт — чайки камнем вниз. Быстро перебирая своими смешными мускулистыми ногами, мальчик подбежал к отцу.
— Папа, купи мороженое! Хочу мороженое!
— Мороженое? — переспросил отец, приходя в себя. Потом туго, как в седле, повернулся и косо оглядел очередь, с трудом осознавая ее. — Откуда столько людей? — удивился он. — Подожди. Разойдутся — куплю.
— Хочу сейчас! — крикнул мальчик.
— Подождешь, — сказал отец, — вот допивай пепси.
— Не хочу, — сказал мальчик, но, неожиданно наклонив стакан, пригубил жидкость и стал равномерно дуть в нее, доводя ее до бурления.
Отец, словно опять под тяжестью очков наклонив голову, стал поверх стекол удивленно следить за действиями сына как за любопытным химическим опытом, от которого можно ждать неожиданных результатов. Не дождался, вспылил:
— Какое может быть равенство между людьми? Человек неповторим! Я мальчиком проходил жесточайшую тренировку по пяти часов в день, когда он падал в обморок от укуса осы!
— Постой! Постой! — завопил Андрей. — При чем тут оса? Кто падал в обморок?
Андрей так давно в Москве, что эту историю явно не слышал.
— Это так… — махнул рукой Юра и, проследив глазами за убегающим сыном, академично продолжил: — Что делать, если жители Свердловска яростно завидуют жителям Тулы за то, что Тула намного ближе к Москве?
— Уже не завидуют, — шутливо поправил его Андрей, — Москву теперь снабжают хуже, чем Тулу и Свердловск. Во всяком случае, не лучше.
— Но допустим, у жителей Свердловска такая безумная зависть к жителям Тулы за то, что они гораздо ближе к Москве. Что может их успокоить, если их грызет такая зависть? Ничего.
Только тот, кто внушит жителям Свердловска, что для них важнее всего не расстояние от Свердловска до Москвы, а расстояние от Свердловска до Марса. Если они в это поверят, они тут же успокоятся. Они поймут, что и Москва, и Свердловск, и Тула в одинаковом положении по отношению к Марсу.
Такую новую ориентацию, ориентацию на высоту, на реальность бесконечности, где только и возможно равенство людей, дает человеку религия.
— А что делать мне, если я не верю в Бога, — неожиданно возразил Андрей, — я его не чувствую.
— Это про бабу можно сказать: я ее не чувствую, — сурово возразил Юра, — про Бога так нельзя говорить. Это всё равно что про мать: я ее не чувствую матерью.
— Да почему же нельзя, — упрямо возразил Андрей, — бывают же матери-мерзавки именно как матери?
— Разумеется, в жизни всё бывает, — согласился Юра, — но об этом могут судить другие люди. Только не сын.
— Но почему же не сын, когда она именно по отношению к нему мерзавка?
— Для сына это табу, — непреклонно возразил Юра, — если у человека мать мерзавка, он вправе чувствовать себя сиротой. Но не больше.
— Что ж, он не имеет права и подумать об этом?
— Подумать, к сожалению, не запретишь, — подумав сам, сказал Юра, это как дыхание. Но сказать не имеешь права. Табу. Мир, где сын поднял руку на мать, хоть словом, хоть делом, такой мир обречен на сифилис распада. Учти, что атеистическая деловитость Запада держится на огромной инерции религиозного воспитания в прошлом…