Владимир Солоухин - Приговор
Я убежден, что, если вы утром из своего окна каждый день будете видеть красивое дерево, красивую улицу, красивый дом, красивый пейзаж, хотя бы и городской, вы будете себя чувствовать лучше и проживете дольше…
…Но приходится признаться, что все эти мои рассуждения на заиндевелой аллее карачаровского парка о происхождении болезни были красивы и романтичны, да вряд ли верны. Медицина утверждает, что меланома, в частности, чаще встречается у лошадей, нежели у человека. Или придется уж допустить, что и лошадям свойственны угнетающие отрицательные эмоции, каковая гипотеза была бы, как выражаются ученые люди, не вполне корректна.
15
Какого вкуса чувства наши —
И скорбь, и лютая тоска?
И впрямь горька страданий чаша?
Любовь и впрямь, как мед, сладка?
Горчинка легкая в стакане
У грусти явственно слышна.
Живая соль на свежей ране,
Когда обида солона.
Среди страстей, среди боренья
Я различить тотчас берусь
И резко-кислый вкус презренья,
И кисловатый скуки вкус.
Под вечер горькая услада,
И на просвет почти черно
Вино дождя и листопада,
Печали терпкое вино.
Но все оттенки – бред и бренность,
И ничего не слышит рот,
Когда стоградусная ревность
Стаканом спирта оплеснет.
Все так. И пусть. И горечь тоже.
Приемлю мед, приемлю соль.
От одного меня, о боже,
По милосердию уволь:
Когда ни вьюги и ни лета,
Когда ни ночи и ни дня,
Когда ни вкуса и ни цвета,
Когда ни льда и ни огня!
16
Словно стеклянная завеса опустилась между мной и остальным миром. Все видно, и даже очень явственно, даже выпуклее и ярче, чем обычно, но все какое-то постороннее, существующее само по себе, тогда как я – сам по себе. Мне было не страшно, не больно, не жалко, не безысходно, но посторонне. Жаловаться мне было не на что. Если бы на самом деле было нечто, которое дало бы мне жизнь пятьдесят лет назад, а теперь решило бы меня ликвидировать, было бы свинством обижаться. Этому ощущению во мне помогло откристаллизоваться одно письмо из того десятка непрочитанных писем, которые я походя взял со стола и сунул в портфель, уезжая в Карачарово. Эти письма все были из того, по другую сторону стекла, мира, но все же я начал разрывать конверт за конвертом и пробегать глазами написанное разными почерками. «…Я посылаю Вам уже третье письмо. Я настоятельно прошу Вас выслать адрес бабки Софьи Павловны, описанной Вами в книге «Трава». Мой сын неизлечимо болен…»
"Писем с такой просьбой я получил уже больше десяти. Значит, надо каждому объяснить, что нелепо было бы обращаться к Толстому, например, и спрашивать у него адрес Анны Карениной. Но допустим, допустим, что существует прообраз бабки, допустим. Значит, теперь я, член СП СССР, должен давать всем адрес знахарки, объяснять, что зовут ее не Софья Павловна, и брать на себя долю моральной ответственности за то, что люди будут терять время на переписку с бабкой, вместо того чтобы пользоваться средствами современной медицины.
«…Сегодня моя мама зачитала мне выдержку из одного Вашего произведения. Там Вы жалеете тех, кому непонятно чувство увлеченного коллекционированием человека… Все это я пишу к тому, что если Вы когда-нибудь будете в нашем городе, то я приглашаю Вас в гости к нам. Мой муж был большим коллекционером и собирал многое: марки, монеты, медали, иконы, оружие, курительные трубки, открытки, книги…»
«…Помнится, я говорил Вам в ЦДЛ о миссис Хартли из Оксфорда. Она все еще ждет Ваши книги. Напомню: «Закон набата» и «Олепинские пруды». Книги нужны ей для ее лекций и статей. Ее лондонский адрес…»
«Уже второй год, как я послал Вам свой капитальный труд под названием «Коллективология». Никакого отзыва до сих пор не получил. Неужели советский писатель…»
«…Если помните, у Вас в «Осенних листьях» есть высказывание, что верующие обращаются к богу с разными просьбами: «помилуй», «спаси и сохрани», «помоги, господи», «пошли, господи» и т. д. – и что если бы Вы были верующим, то обращались бы к богу с одним словом «благодарю». Но мне кажется, Владимир Алексеевич, что так хорошо говорить тому, над кем, как говорится, не каплет, при полном благополучии, здоровье и вообще процветании во всех отношениях. Если же человека раздирают болезни, семейные неурядицы и вообще страдания, то Ваша формула едва ли пригодна».
Да, надо бы поехать в Рославль, куда манят оставшиеся после мужа коллекции старины, надо бы послать книги миссис Хартли в Оксфорд, надо бы отозваться человеку о его нелепой трехтомной, в две тысячи рукописных страниц, «Коллективологии». Но все это странным образом осталось по другую сторону стекла, и прочтение писем не побудило ни к каким действиям.
Однако над последним письмом я задумался. Прав ли я был, когда высказывал свою мысль в «Осенних листьях»? Или это было временное настроение, не способное выдержать проверку жизнью? Пришла проверка. Болезнь и через два дня операция. Приговор оглашен и приводится в исполнение. В дополнение ко всему – семейная неурядица. Отношения с близкими в тупике. Я кладу все это на чашу весов, и она, конечно, летит вниз, в бездну. В тартарары. И я не знаю, что надо положить на другую чашу, чтобы если не уравновесить, то хотя бы остановить ее падение.
Но ничего и не требуется класть. Я не перебираю свою жизнь по событиям. Я как-то одновременно, одномгновенно вижу ее всю, осознавая и немаловажный факт своего рождения, появления на земле, и действительно не нахожу в себе другого чувства, кроме искренней и горячей благодарности, захлестнувшей и омывшей вдруг мою душу горячей и светлой волной. По-моему, так. Если человека нет (а его нет, если он не народился), если есть только черное и немое небытие, по-моему, если человека вывести из состояния небытия ради одного только теплого дождя, ради одного куска хлеба, ради одного поцелуя… Вот опять началось перечисление! Зачем оно? Если разбудить человека на мгновение, чтобы только показать ему травинку, осыпанную росой, и ничего больше, по-моему, он должен быть благодарен, ведь могло не быть и этой травинки, осыпанной росой. А теперь вспомним, что было. То-то вот и оно. Чаша весов остановилась и медленно, но уверенно пошла подыматься кверху.
17
Приемлю удар за ударом,
Слабею и падаю я.
Последний от неба подарок —
Любовь золотая твоя.
Твоя золотистая кожа,
Твои голубые глаза,
Тобой припасенное ложе,
Твоя на прощанье слеза.
Недаром мы вместе, недаром,
Пустой болтовне прекословь!
Но вдруг не подарок, а кара
Твоя молодая любовь?
И послана ты в наказанье,
Когда обрывается нить,
Чтоб было острее страданье
С земли от тебя уходить?
18
Мне захотелось, прежде чем уехать из Карачарова, написать еще одно стихотворение. Предчувствие его уже тревожило меня. Значит, – я это знал – оно сидит во мне и уже стронулось с места в глубине души, уже всплывает, чтоб показаться на поверхности, как всплывает с речного дна цветок валиснерии, когда ему пора обогреться на солнышке и подставить себя стрекозам и бабочкам
У меня есть тут один привычный маршрут. От своего домика прямо к волжской воде, потом налево на берегу Волги до дома дяди Вани (Ивана Сергеевича Соколова-Микитова), потом, беря влево, мимо дома дяди Вани, по лесной аллее до выхода ее на травянистую солнечную поляну. И было уже пять-шесть раз, что именно на этой лесной аллее предчувствуемое и томящее стихотворение выныривало на свет. То есть уже в голове, а не только в душе возникла стихотворная ситуация и рождались первые строчки. Вспоминаю, что «Мужчины», «Я никого на свете не убил», «Листопад», «Ольха», «Синие озера», «Аргумент» проявились именно на этой дороге. Поверив в счастливую закономерность, я и на этот раз решил пройти по излюбленному кругу. Конечно, не всегда и не обязательно. А то и успевали бы вылетать из-под пера стихотворные сборники. Но все-таки, все-таки. И вот уж иней хрустит под тяжелыми башмаками и мертвые листья шуршат, ворошимые машинальной палкой. Сначала стихотворение бродило кругами. Вокруг да около. Зацепилось за известную строку из «Теркина»: «И хотя бы плюнь ей в морду, если все пришло к концу!» И начало вязаться и плестись, основываясь на этой строке.
Нет, в морду ей плевать не надо,
Сумей достойно умереть,
Воспринимая как награду
Тебе дарованную смерть.
Но никакой перспективы тут не было. Строфа не несла в себе зародыша и ростка, она сама исчерпывала себя, замыкалась сама в себе. Она могла быть концом стихотворения, а не его началом. Но она была таким концом, ради которого не хотелось городить огород.
Вскоре я потерял эту нить, погрузился в бездумное шагание по хрустящей листве, а когда очнулся и оглянулся вокруг, увидел себя уж на лесной аллее, под высокими, сводчато склоняющимися друг к дружке деревьями черной лесной ольхи, и стихотворение уже отчетливо прорисовалось. Оставалось только сесть на полдня и записать его на бумагу. То есть все остальное было, как любят говорить шахматисты, делом техники. Строки складывались такие: