Николай Лесков - Воительница
Только крепко я заснуть никак не могла, потому что все нас, словно орехи в решете, протряхивало, и во сне мне слышится, как будто кто-то говорит: "Как бы, - говорит, - нам эту чертову бабу от себя вон выкинуть, а то ног некуда протянуть". Но я все сплю.
Вдруг, сударь ты мой, слышу крик, визг, гам. Что такое? Гляжу - ночь, повозка наша стоит, и около нее все вертятся, да кричат, а что кричат - не разобрать.
"Шурле-мурле, шире-мире-кравермир", - орет один.
Наш это, что с ружьем-то ехал, бац из одного ружья - пистолет лопнул, а стрельбы нет, бац из другого - пистолет опять лопнул, а стрельбы нет.
Вдруг этот, что кричал-то, опять как заорет: шире-мире-кравермир! да с этим словом хап меня под руки-то из телеги да на поле, да ну вертеть, ну крутить. Боже мой, думаю, что ж это такое! Гляну, гляну вокруг себя - все рожи такие темные, да все вертятся и меня крутят да кричат: шире-мире! да за ноги меня, да ну раскачивать.
"Батюшка! - взмолилась я, такое над собой в первый раз видючи, - Никола божий амченский! триех дев непорочный невестителю! чистоты усердной хранителю! не допусти же ты им хоть наготу-то мою недостойную видеть!"
Только что я это в сердце своем проговорила, и вдруг чувствую, что тишина вокруг меня стала необъятная, и лежу будто я в поле, в зелени такой изумрудной, и передо мною, перед ногами моими плывет небольшое этакое озерцо, но пречистое, препрозрачное, и вокруг него, словно бахрома густая, стоит молодой тростник и таково тихо шатается.
Забыла я тут и про молитву, и все смотрю на этот тростник, словно сроду я его не видала.
Вдруг вижу я что же? Вижу, что с этого с озера поднимается туман, такой сизый, легкий туман, и, точно настоящая пелена, так по полю и расстилается. А тут под туманом на самой на середине озера вдруг кружочек этакой, как будто рыбка плеснулась, и выходит из этого кружочка человек, так маленький, росту не больше как с петуха будет; личико крошечное; в синеньком кафтанчике, а на головке зеленый картузик держит.
"Удивительный, - думаю, - какой человек, будто как куколка хорошая", и все на него смотрю, и глаз с него не спускаю, и совсем его даже не боюсь, вот таки ни капли не боюсь.
Только он, смотрю, начинает всходить-всходить, и все ко мне ближе, ближе и, на конец того дела, прыг прямо ко мне на грудь. Не на самую, знаешь, на грудь, а над грудью стоит на воздухе и кланяется. Таково преважно поднял свой картузик и здравствуется.
Смех меня на него разбирает ужасный: "Где ты, - думаю, - такой смешной взялся?"
А он в это время хлоп свой картузик опять и говорит... да ведь что же говорит-то!
"Давай, - говорит, - Домочка, сотворим с тобой любовь!"
Так меня смех и разорвал.
"Ах ты, - говорю, - шиш ты этакой! Ну, какую ты можешь иметь любовь?"
А он вдруг задом ко мне верть и запел молодым кочетком: кука-реку-ку-ку!
Вдруг тут зазвенело, вдруг застучало, вдруг заиграло: стон, я тебе говорю, стоит. Боже мой, думаю, что ж это такое? Лягушки, карпии, лещи, раки, кто на скрыпку, кто на гитаре, кто в барабаны бьют; тот пляшет, тот скачет, того вверх вскидывает!
"Ах, - думаю, - плохо это! Ах, совсем это нехорошо! Огражду я себя, думаю, - молитвой", да хотела так-то зачитать: "Да воскреснет бог", - а на место того говорю: "Взвейся, выше понесися", - и в это время слышу в животе у меня бум-бурум-бум, бум-бурум-бум.
"Что это, мол, я такое: тарбан, что ль?" - и гляжу, точно я тарбан. Стоит надо мной давешний человечек маленький и так-то на мне нарезывает.
"Ох, - думаю, - батюшки! ох, святые угодники!" - а он все по мне смычком-то пилит-пилит, и такое на мне выигрывает, и вальсы, и кадрели всякие, а другие еще поджигают: "Тарабань жесче, жесче тарабань!" кричат.
Боль, тебе говорю, в животе непереносная, а все гуду. И так целую ночь целехонькую на мне тарабанили; целую ночь до бела до света была я им, крещеный человек, заместо тарбана (*13); на утешение им, бесам, служила.
- Это, - говорю, - ужасно.
- И очень даже, мой друг, ужасно. Но тем это еще было ужаснее, что утром, как оттарабанили они на мне всю эту свою музыку, я оглядываюсь и вижу, что место мне совсем незнакомое: поле, лужица этакая точно есть большая, вроде озерца, и тростник, и все, как я видела, а с неба солнце печет жарко, и прямо мне во всю наружность. Гляжу, тут же и мой сверточек с холстами и сумочка - все в целости; а так невдалеке деревушка. Я встала, доплелась до деревушки, наняла мужика, да к вечеру домой и доехала.
- И что же вы, Домна Платоновна, уверены, что все это с вами действительно приключилось?
- А то врать я, что ли, на себя стану?
- Нет, я говорю про то, что именно так ли все это было-то?
- Так и было, как я тебе сказываю. А ты вот подивись, как я им наготы-то своей не открыла.
Я подивился.
- Да; вот и с бесом да совладала, а с лукавым человеком так вышло раз иначе.
- Как же вышло?
- Слушай. Купила я для одной купчихи мебель, на Гороховой у выезжих. Были комоды, столы, кровати и детская короватка с этаким с тесьменным дном. Заплатила я тринадцать рублей деньги, выставила все в коридор и пошла за извозчиком. Взяла за рупь за сорок к Николе Морскому извозчика ломового и укладываем с ним мебель, а хозяева, у которых купила-то я, на ту пору вышли и квартиру замкнули. Вдруг откуда ни возьмись дворники, татары, "халам-балам": как ты смеешь, орут, вещи брать? Я туда, я сюда не спускают. А тут дождь, а тут извозчик стоять не хочет. Боже мой! Насилу я надумалась: ну, ведите, говорю, меня в квартал - я, говорю, квартального жена. И только это сказала, входят на двор эти господа, у которых мебель купила. "Продана, - говорят, - точно, ей эта мебель продана". Ну, извозчик мой говорит: садись. Думаю, и точно, замест того, чтоб на живейного тратить, сяду я в короватку детскую. Высоко они эту короватку, на самом на верху воза над комодой утвердили, но я вскарабкалась и села. Только что ж бы ты думал? Не успела я со двора выехать, как слышу, низок-то подо мною тресь-тресь-тресь.
"Ах, - думаю, - батюшки, ведь это я проваливаюсь!" И с этим словом хотела встать на ноги, да трах - и просунулась. Так верхом, как жандар, на одной тесемке и сижу. Срам, я тебе говорю, просто насмерть! Одежа вся взбилась, а ноги голые над комодой мотаются; народ дивуется; дворники кричат: "Закройся, квартальничиха", - а закрыться нечем. Вот он варвар какой!
- Это кто же, - говорю, - варвар?
- Да извозчик-то: где же, скажи ты, пожалуй, зевает на лошадь, а на пассажира и не посмотрит. Мало ведь чуть не всю Гороховую я так проехала, да уж городовой, спасибо ему, остановил. "Что это, - говорит, - за мерзость такая? Это не позволено, что ты показываешь?" Вот как я посветила наготой-то.
6
- Домна Платоновна! - говорю, - а что - давно я желал вас спросить молодою такой вы остались после супруга, неужто у вас никакого своего сердечного дела не было?
- Какого это сердечного?
- Ну, не полюбили вы кого-нибудь?
- Полно глупости болтать!
- Отчего ж, - говорю, - это глупости?
- Да оттого, - отвечает, - глупости, что хорошо этими любвями заниматься, у кого есть приспешники да доспешники, а как я одна, и постоянно я отягощаюсь, и постоянно веду жизнь прекратительную, так мне это совсем даже и не на уме и некстати.
- Даже и не на уме?
- И ни вот столичко! - Домна Платоновна черкнула ногтем по ногтю и добавила: - а к тому же я тебе скажу, что вся эта любовь - вздор. Так напустит человек на себя шаль такую: "Ах, мол, умираю! жить без него или без нее не могу!" - вот и все. По-моему, то любовь, если человек женщине как следует помогает - вот это любовь, а что женщина, она всегда должна себя помнить и содержать на примечании.
- Так, - говорю, - стало быть, ничем вы, Домна Платоновна, богу и не грешны?
- А тебе какое дело до моих грехов? Хоша бы чем я и грешна была, то мой грех, не твой, а ты не поп мой, чтоб меня исповедовать.
- Нет, я говорю это, Домна Платоновна, только к тому, что молоды вы овдовели и видно, что очень вы были хороши.
- Хороша не хороша, - отвечает, - а в дурных не ставили.
- То-то, - я говорю, - это и теперь видно.
Домна Платоновна поправила бровь и глубоко задумалась.
- Я и сама, - начала она потихоньку, - много так раз рассуждала: скажи мне, господи, лежит на мне один грех или нет? И ни от кого добиться не могу. Научила меня раз одна монашка с моих слов списать всю эту историю и подать ее на духу священнику, - я и послушалась, и монашка списала, да я, шедши к церкви, все и обронила.
- Что ж это такое, Домна Платоновна, за грех был?
- Не разберу: не то грех, не то мечтание.
- Ну, хоть про мечтание скажите.
- Издаля это начинать очень приходится. Это еще как мы с мужем жили.
- Ну как же, голубушка, вы жили?
- А жили ничего. Домик у нас был хоша и небольшой, но по предместности был очень выгодный, потому что на самый базар выходил, а базары у нас для хозяйственного употребления частые, только что нечего на них выбрать, вот в чем главная цель. Жили мы не в больших достатках, ну и не в бедности; торговали и рыбой, и салом, и печенкой, и всяким товаром. Муж мой, Федор Ильич, был человек молодой, но этакой мудреный, из себя был сухой, но губы имел необыкновенные. Я таких губ ни у кого даже после и не видывала. Нраву он, не тем будь помянут, был пронзительного - спорильщик и упротивный; а я тоже в девках воительница была. Вышедши замуж, вела я себя сначала очень даже прилично, но это его нисколько совсем не восхищало, и всякий день натощак мы с ним буйственно сражались. Любви у нас с ним большой не было, и согласья столько же, потому оба мы собрались с ним воители, да и нельзя было с ним не воевать, потому, бывало, как ты его ни голубь, а он все на тебя тетерится, однако жили не разводились и восемь лет прожили. Конечно, жили не без неприятностей, но до драки настоящей у нас не часто доходило. Раз один, точно, дал он мне, покойник, подзатыльника, но только, разумеется, и моей тут немножко было причины, потому что стала я ему волосы подравнивать, да ножницами - кусочек уха ему и отстригнула. Детей у нас не было, но были у нас на Нижнем городе кум и кума Прасковья Ивановна, у которых я детей крестила. Были они люди небогатые тоже, портной он назывался и диплон от общества имел, но шить ничего не шил, а по покойникам пасалтырь читал и пел в соборе на крылосе. По добычливости же, если что добыть по домашнему, все больше кума отягощалась, потому что она полезной бабой была, детей правила и навью кость сводила (*14).