Николай Почивалин - Летят наши годы
Часы пробили два, потом три, а Шура все еще лежала, заложив руки под голову и глядя широко открытыми глазами в черный потолок. Слезы давно высохли, и только чуть саднили тяжелые набрякшие веки.
Да, все верно, все правильно. Она знала счастье, и какое бы оно ни было короткое, оно наполнило всю ее жизнь...
Сквозь сон она еще услышала, как чиркнула в столовой спичка и потянуло папиросным дымком, потом, шлепая босыми ногами, прошла мать - должно быть, подбивать тесто...
* * *
- Вот и все, - словно извиняясь за невеселый рассказ, Шура разводит руками. - Работаю, заканчиваю строительный институт...
- Слушай, Шура! - взволнованно говорит Юрий. - Если чем нужно помочь скажи. Помни: мы не чужие.
- Спасибо, ребята, - просто говорит Шура. - Меня вон Вова с Мусей не забывают.
- Ну вот еще - забывают, не забывают! - не очень вразумительно бурчит Вовка и, не меняя тона, так же бурчливо напоминает мне: - Собирайся, скоро поезд. Не может на день остаться! Всегда ему некогда.
- Не могу, Вовка, честное слово, не могу.
- Пойдем все вместе, - решает Шура; она уже снова спокойная, улыбающаяся, на минуту даже кажется, что рассказывала сейчас не о себе, а о другом человеке.
Мы снова идем, взявшись за руки и мешая прохожим. Внезапно Шура останавливается.
- Ребята, я ж забыла совсем! Весной была в Москве, видела Вальку Кочина.
- Девичья память, - немедленно оценивает Вовка.
- Вот так здорово! - досадует Юрий. - А я там сутки болтался. Как он?
- Ну, все такой же! - Лицо Шуры светлеет. - Молодец Валька!
Удача явно начинает сопутствовать мне: находятся наши ребята!
- Адрес помнишь?
- И адрес помню и телефон. - Шура подталкивает Вовку. - Вот тебе и девичья память!
- Давай говори.
Я записываю на папиросной коробке Валькины позывные, прикидываю, когда удобнее съездить в Москву.
- Пошли, пошли, - торопит Вовка. - Не хочешь оставаться - уматывай. Адресок, кстати, я тоже могу подкинуть - Кости Русакова.
- Да ну?!
- Вот тебе и ну! Пиши: Куйбышев, Пристанская...
Я благодарно тискаю толстого потного Вовку, он недовольно выворачивается.
- Не пойму, кто едет: ты или эта милая парочка. - Вовка кивает на ушедших далеко вперед Юрку и Шуру; мы прибавляем шаг. Все, поездки свои я начинаю с Куйбышева - решено!
Шура с Юрием поджидают нас у пристанционного скверика; как только подходим, Шура медленно начинает читать стихи:
У этого скверика в давнем году,
Слишком спеша, обнялись,
И, по-ребячьи не веря в беду,
Встретиться поклялись...
Ушам моим становится жарко, я клятвенно молю:
- Ребята, ну не надо. Пощадите!
Это мои старые стихи, когда-то напечатанные и давным-давно забытые. Начинал я, как большинство пишущих, со стихов, поэта из меня не получилось, и теперь тщательно скрываю этот позорный факт в своей биографии.
Что ж, друзья, - товарищей нет,
Все прошли поезда.
Наверно, никто по своей вине
На встречу не опоздал,
заканчивает Юрий и вздыхает; дело тут, конечно, не в стихах, а в тех, кого они напомнили.
- Видишь, с каких пор мы за тобой следим, - полушутя, полусерьезно упрекает Шура. - Читаем, помним.
Не то что ты.
- А что я?
- Некоторые основания для такого разговора, видпмо, есть, - коварно подливает масла в огонь Юрий.
Ох, похоже, пока мы там с Вовкой адреса записывали, они тут промыли мне косточки! Ну сейчас и я выдам им!
И тут последний удар в спину наносит Вовка.
- Жирный стал, толстый! - говорит он, самый толстый из нас. - А если б Юрка не приехал, так бы и не заглянул? Хорош гусь!
- Кайся. Критика - основа нашего движения и роста, - назидательно говорит Юрий. Его карие, в припухших азиатских веках глаза полны смеха и тепла.
- Каюсь. - Я прижимаю руку к сердцу. - Расту.
Женский с картавинкой голос объявляет о прибытии поезда на Пензу. На перроне веселая толкучка; мы стоим у вагона. Юрий, обняв нас всех за плечи, негромко поет:
А годы летят,
Наши годы, как птицы, летят...
Покачиваясь в такт песни, мы поддерживаем:
И некогда нам
Оглянуться назад...
На нас поглядывают, одни - с недоумением, другие - с улыбкой. Мне хочется сказать: милые вы мои люди! Не от вина мы запели, а оттого, что нам хорошо и немножко грустно, оттого, что жизнь все-таки прекрасна, что мы еще, черт побери, прочно стоим на ногах и не все песни спели!
- Встретимся, хлопцы? - растроганно спрашивает Юрий. - Будет съезд десятого "А"?
- Будет! Обязательно будет!
- Эх, начать бы все сначала! - тряхнув головой, вздыхает Серегин.
- Ну и что? - Юрий обводит нас взглядом, - И мы прожили бы так же. Разве не так?
- Так, Юра, - погрустнев, твердо говорит Шура.- Только так.
4
Несколько дней спустя, сделав записи о встречах с Васиным, Шурой Храмковой и Серегиным, выезжаю в Куйбышев.
Сбавив ход, паровоз сдерживает своей квадратной железной спиной напор вагонов; позвякивая, они неторопливо вкатываются под скупо освещенные своды моста.
Мелькает и скрывается контрольный пункт, под деревянным козырьком которого стоит бессонный часовой.
Волга!
Спрыгиваю с верхней полки, выскакиваю в пустой коридор, поспешно кручу хромированную ручку - верхняя половина стекла поднимается, в увеличивающуюся щель врывается влажный запах реки, мелкая изморозь паровозного дыма. Внизу, сквозь сырые громады бетонных ферм, как черное масло, блестит вода. Посвечивая рубиновыми огоньками, уходит в разлив ночи самоходная баржа.
Не знаю, как у кого, а у меня вид Волги всегда вызывает чувство какого-то внутреннего подъема, когда все начинаешь мерить иной, необычной мерой. Сегодня Волга ночная - торжественная и таинственная, и, должно быть, поэтому на ум идут мысли о скоротечности жизни и ее вечности одновременно. Черт возьми, отрешенно и беспечально думается над черной масляной водой, - не так ли пробегает и жизнь, как мост под колесами поезда? - вроде бы и длинный, вроде бы ему - ни конца, пи краю, аи оглянешься - и кончился он уже! Ну и что же?.. Не станет нас, придут иные поколения, иные люди, а Волга все так же будет катить свои воды, то золотясь под солнцем, то отливая ночной чернью, и кто-то иной, родственный нам по духу, так же заглядится на нее из окна вагона...
От бьющего в лицо ветра становится зябко, я с удовольствием возвращаюсь в теплый и сонный уют купе.
После высоких мыслей особенно охотно думается о самом обычном. Например, о том, получил ли Костя Русаков мою телеграмму.
Я начинаю думать о Косте.
Появился он у нас в седьмом классе, первого сентября.
Заболтавшись во дворе, мы влетели в класс и плюхнулись на свои места, когда педагог раскрыл уже классный журнал.
- Кто у нас новенький? - тактично не заметив беспорядка, спросила Полина Ивановна.
- Я, - раздался позади уверенный незнакомый голос. - Русаков Константин.
Мы, как по команде, оглянулись.
Толстощекий белокурый парень стоял, положлв на край парты левую руку, ни капельки не смущаясь под устремленными на него взглядами. В шестом классе - семиклассниками мы были первый день - никто из нас не придавал особого значения прическам; светлые густые волосы новенького были причесаны тщательно и не просто:
сначала вверх, потом тяжелой густой прядью вниз, на лоб.
Голубые его глаза смотрели спокойно, открыто, а манера держать голову не только прямо, а даже чуть приподняв ее, придавала Русакову Константину вид самоуверенный.
- Ломака, - довольно внятно объявил Валька Кочин.
- Откуда ты к нам приехал? - продолжала расспрашивать Полина Ивановна.
- Из Калуги. - Русаков тряхнул головой, поправляя волосы, и само по себе безобидное движение окончательно утвердило нас в мнении, что он зазнайка. Нас, мальчишек, задело, должно быть, и то, что девчонки глядели на новенького во все глаза, вот ведь дурехи! Ничего, спесь с этого калужанина мы собьем!
В четырнадцать лет люди выносят свои суждения мгновенно и, как правило, ошибочные. Ошиблись относительно новенького и мы. Парнем он оказался неплохим, самоуверен был не больше, чем каждый из нас, а что касается его манеры, так он просто привык отвечать четко и коротко. Ко всему этому, не в пример большинству из нас, он оказался большим аккуратистом. Кончив писать, обязательно протирал перышко, учебники у него всегда были обернуты чистой бумагой. Ну что ж, у каждого человека своя слабость, великодушно решили мы. Немного позже, когда выяснилось, что отец Кости тяжело болеет и семья живет трудно, мы и вовсе отнеслись к нашему новому товарищу с участием.
Двадцать лет - срок долгий. Я отчетливо вижу Костю Русакова семиклассником и совершенно не могу представить его сорокалетним, в сущности уже немолодым человеком. Какой ты, Костя? - спрашиваю я под убаюкивающий перестук колес.
...Костя встречает меня у вагона.
Узнаю его сразу, хотя изменился он так же, как все мы, а может быть, и побольше. Лицо утратило не только былую свежесть, но и округлость, когда-то голубые глаза кажутся сейчас серыми; большие, внимательные, они смотрят спокойно и умудрешю, как смотрят глаза людей, вдоволь повидавших и худого и доброго. Прежними у Кости остались только волосы: нисколько не поредевшие, они все так же фасонно зачесаны вверх и оттуда падают на широкий лоб тяжелой льняной прядью. Утренний ветерок, посвистывающий на перроне, легонько шевелит эту прядь - Костя в плаще, с непокрытой головой.