Валентин Катаев - Горох в стенку (Юмористические рассказы, фельетоны)
Роскошный извозчик, вероятно родной сын того самого лихача в островерхой лисьей шапке, который в свое время возил князя Нехлюдова, коварный раскосый татарин типа Золотой Орды, потребовал с меня половину всех моих провинциальных сбережений. Я не осмелился возразить. Он был слишком столичен, а я слишком ничтожен. Он назвал меня "вашсиясь" и повез.
Я не скрою от вас ничего.
В тот миг я мечтал раскусить Москву, как орех. Я мечтал изучить ее сущность, исследовать, осмотреть, понять, проанализировать.
Я мечтал увидеть наркомов и Кремль, пройтись по Тверской, снять шапку перед мелкими куполами арбатских часовен (о, Бунин, Бунин!), потрогать колесо Царь-пушки.
На каждой улице, по моим расчетам, должен был гулять кто-нибудь из великих - Шаляпин в шубе или Маяковский в полосатой фуражке и шарфе.
Я знал, что в Москве есть кафе союза поэтов и еще кафе "Стойло Пегаса", битком набитые неоклассиками и имажинистами.
Исследовать Москву!
Не так-то легко это было сделать.
Немедленно же я попал в коварный заговор.
Улицы и переулки, дома и бульвары, церкви и автомобили, трамваи и тресты - они все сговорились против меня. Извозчик был с ними. Я ничего не понимал.
Несуразный город поворачивался ко мне углами и трещинами переулков. Дома шарахались и разбегались во все стороны. Трамваи проносились мимо, пугая мое нищее воображение литерами и искрами. Все без исключения в автомобилях были наркомы. Пешеходы сплошь состояли из знаменитых. За десять минут, пока мы ехали по некоей монументальной улице, я насчитал не менее ста шестидесяти Шаляпиных и такое же количество Маяковских.
Часы на трамвайных остановках явно были в заговоре. Они путали время и приводили меня в замешательство. В начале улицы стрелки показывали четверть четвертого. В конце - без четверти четыре. А когда меня провозили через площадь, заваленную трамваями, на гигантском циферблате было десять минут пятого.
Я проехал через весь город, но не заметил ни Кремля, ни Щукинской галереи, ни Каменного моста, откуда Чехов так любил слушать пасхальный звон. Я даже не видел "Яра", того самого "Яра", где герои русских романов прожигали с цыганами отцовские деньги.
Зато я увидел зеленых лошадей.
Я запомнил их на всю жизнь. Они сделались моей путеводной звездой, моим ориентировочным пунктом, самым любимым моим местом в Москве. Их была четверка. Они летели над латинским портиком какого-то официального здания, вытянув ноги и классические шеи. Впоследствии я узнал, что это здание Большой академический театр, а лошади эти - квадрига, как мне потом объяснили.
Человек, к которому я вошел в комнату, с ужасом посмотрел на мою дорожную корзинку и на сапоги. Он побледнел. Это был известный писатель.
Он был мужественным человеком.
Он поборол свой ужас и, бледно улыбнувшись, воскликнул глухим шепотом, - невероятно, но факт, он воскликнул именно шепотом:
- Ах, как я рад! Давно?
Мы расцеловались.
- Давно. Пятьсот улиц и тысячи переулков тому назад. Из Харькова. Я видел зеленых лошадей и множество часов, которые были заодно с извозчиком. Щукинской галереи я не видал. Дайте мне чаю. Я умираю от Москвы.
Он указал мне угол: сорок штук дорожных корзинок, столько же подушек и столько же чайников.
Я поставил свою наверх.
Мне дали чаю.
В соседней комнате пищал писательский младенец. Писательская жена кончиками пальцев сжимала виски. Сорок одна корзинка занимала треть комнаты. Копна корректур лежала на письменном столе, ожидая необходимой выправки. За окном, к вечеру, начиналась метель.
Я спрятал свои некрасивые сапоги под стул и жизнерадостно развлекал хозяев украинскими новеллами. В то же время я лихорадочно прикидывал, где бы мне расположиться на ночь. За печкой было бы, конечно, самое приятное, но на худой случай я бы не отказался и в сенях. Три стакана чаю, пора и честь знать. Однако хозяин тягостно молчал. Тогда я развязно встал и потянулся:
- Эх-эх-хе! Пора бы и на боковую.
Хозяин побледнел.
- Да, - сказал он, - уже того... десятый час. А вы что же, квартиру-то имеете?
Конечно, это была пустая формальность. Он знал, что у приезжих в Москву комнаты быть не может. Это знал и я. Но в лице хозяина я усмотрел нечто заставившее содрогнуться мое очерствевшее за пять лет сердце. Нет, положительно, у меня не хватило сил зарезать его, этого лихого хлебосола. Да, я украл в 1921 году в одном знакомом доме простыню, что отрицать бесполезно, но на убийство, честное слово, я был еще неспособен. Я небрежно зевнул.
- Квартиру? Да, имею.
Он обалдел.
Это была настоящая победа. Первая московская победа, она же, впрочем, и поражение.
Он весело встрепенулся:
- Так что же вы, голубчик? Еще стаканчик? Или хотите бай-бай? Ну, доброй вам ночи. Не буду задерживать, дуся, поезжайте, отдохните с дороги. Завтра - обедать. Где же вы устроились?
- Устроился? В районе этого самого...
- Вот и чудесно! Рад за вас. Прекрасный район.
Я попросил у него разрешения оставить свою корзинку до завтра. Он с восторгом разрешил. Он умолял ее оставить. Он жалел, что это не велосипед в сосновом ящике.
Мы нежно простились.
Выпуская меня, писатель тревожно выглянул из сеней во мрак. Ночь и вьюга охватили меня в недрах этого собачьего переулка, что в районе Трубной площади. Впрочем, впоследствии оказалось, что площадка Собачья, а переулок Трубниковский, а вся эта музыка в совокупности помещалась в районе Арбата. Но в ту жуткую, вьюжную ночь мне ничего не было известно. Снег валил резко и обильно. Одинокий (эпитет каков, эпитет каков!), одинокий газовый фонарь задыхался в его дифтеритных налетах. Черный ветер дул в ресницы и жег уши.
Куда идти? Черт его знает...
Единственная московская улица, известная мне из русской литературы, была Тверская. Та самая, по которой "возок несется чрез ухабы", но где находились вышеупомянутые ухабы - было покрыто мраком. И ни одного прохожего.
Мороз крепчал.
Увы, я не могу выразиться менее банально, ибо это был действительно добрый, выдержанный мороз и он действительно крепчал, черт его подери.
Идти можно было налево или направо. Я выбрал из двух зол меньшее и пошел направо. В десяти шагах я наткнулся на прохожего. Это был великолепный экземпляр замерзающего младенца. Драповое пальто, барашковый воротник, бородка, пенсне и руки в карманах. Я обрадовался:
- Скажите, как пройти на Тверскую?
Он с трудом разодрал обледеневшие усы и жалобно ответил:
- Я приезжий. Но, быть может, вы знаете, как мне найти квартиру известного писателя? Это где-то здесь, поблизости, я уверен, но я забыл улицу и номер.
- Пятый дом налево. Торопитесь. Злоумышленники похищают вашу корзинку и чайник.
Он дико вскрикнул и кинулся во мрак.
Я закурил и, весело насвистывая "Интернационал", пошел дальше. Я шлялся по метели битых два часа, но никто не мог указать мне, как попасть на таинственную улицу. Не менее десятка прохожих застенчиво говорили:
- Я тоже приезжий. Но, быть может, вы знаете, как мне найти квартиру известного писателя?
Положительно Москва была населена провинциальными гостями моего столичного друга.
Улица сменялась улицей. Москвичи отсутствовали. Толпы "нездешних" двигались в этой великолепной ночной путанице светящихся циферблатов, косого снега, пылающих вензелей кино и загадочных слов "Моссельпром", выбитых электрическими гвоздями в черном небе.
Остальное вам известно.
III
Я проснулся. Я вернулся из обратной перспективы неизвестно в котором часу утра и неизвестно где. Забыл.
Я лежал на сундуке. Вся комната была заставлена примусами, бидонами, змеевиками, бутылями. Это была очаровательная химическая лаборатория, небольшое предприятие на полтора ведра в день. Четыре примуса дружно гудели четырьмя синими розами, полными пчел. Окно было заставлено шкафом и завешено тряпками. Лампочка слабого накала горела сбоку мертво и угнетенно. Великая блудница деловито ползала меж синих роз с иголкой и, вся в пламени, звенела пожарными касками примусов. Стеклянные стрекозы меркли над бидонами. Подо мною, в сундуке, слышалось сладкое сахарное брожение и посасывание. Там, в кадушках, под подушками шипела сахарная брага. Дубовый солдат возился с ведрами.
"Они" встали чуть свет.
Когда еще на улицах было пусто и розово, в утренний час белых столбов дыма и липовых толстых лопат дворников, румяная бабенка Дуняша и ее сын Андрейка звенели в прихожей бутылями и шушукались с великой блудницей. Они положили в мешок товар, погрузили его на салазки-ледянки и двинули (от ворот поворот) по крепкому снежку, хрустящему, как огурец. Великая блудница засунула деньги куда-то под юбку, в панталоны.
Затем мальчик в башлыке, молочник, наливал у печки молоко в голубую саксонскую вазу. Великая блудница хитро говорила: