Федор Крюков - Тишь
— Вы, Максим Семеныч, знакомы… да, конечно, знакомы с такими периодами переживаемого времени, когда в голове вдруг родится внезапная мысль?..
— Мм?.. мысль?.. Да, случается иногда…
— Какое это бывает высшее наслаждение!..
Голос Похлебкина звучит умилением и сладостью. Граммофон поет что-то хоровое, шумное, знакомое, а не ухватишь. Как будто Маруська мелькнула из тени в полосу света, — ее беленькая матроска — и опять нырнула в тень, в толпу.
— Просто как будто растворяешься во всей природе, ничего уж тогда тайного нет в мире… и даже в сердце человека… — говорит над ухом восторженный голос Похлебкина.
— Да… это случается… — мычит Максим Семеныч с сонной улыбкой и с усилием подымает отяжелевшие веки.
Опять из тени, из толпы, выбегает на свет Маруська и за нею девочка побольше, гоняются, хохочут.
— Маруська! Домой! — закричал вдруг Максим Семеныч сердитым голосом.
Маруська не сразу остановилась.
— Домой! — повторил Максим Семеныч, выдвигаясь ей на встречу.
— Ищо-о… — Потянулась руками к глазам, пригнула голову на бок, готовилась зареветь, но соображала, выйдет ли толк?
— Домой! — зверски закричал Максим Семеныч, — спать! А то мать — она тебя… Спать-спать-спать! — повторил он с наслаждением, хватая за руку захныкавшую девочку.
И, когда он вел ее к дому, Похлебкин шел рядом, держался рукой за живот и говорил:
— Мысль мне пришла в голову следующая. А именно… Возьмем два сравнения. Когда, например, вылезешь из ванны, — он сказал: из ванн, — или после бани, то сердце бьется быстрее от жару, вроде как от скорого бега. Так и планеты: в которых много жару, то они тоже скорее вращаются вокруг своих центральных тел…
— Вам бы, Константин Ильич, в стихах ее изложить, эту мысль…
Фельдшер не обиделся на шутку. Стихами он грешил, и в губернских ведомостях даже было напечатано одно его стихотворение — «Сто лет Бородина». Писал он и корреспонденции.
— Нет, кроме шуток, правильно или нет я рассуждаю?
— Почему — нет? Одно опасно: не предложил ли кто раньше такой гипотезы? Как бы в лужу не сесть…
— Вот в том-то и дело-то! Главное, не специален я… Я — самоучка, любитель мысли, которая всегда для меня дает блаженный экстаз… Ну, вот…
— Ну, вот… теперь иди-ка ты спать! — сказал Максим Семеныч Маруське и дернул за звонок.
Вышла Таня — босиком, в нижней юбке, с голыми белыми руками и голой шеей. Максим Семеныч втолкнул Маруську, — она все упиралась и хныкала. Таня закричала было на нее сердитым голосом:
— Явилась! полунощница!..
Но увидала фельдшера и спряталась за дверью.
— Доброго здоровья, Татьяна Спиридоновна! — сказал Похлебкин, кланяясь двери, и продолжал, обернувшись к Максиму Степанычу, — так вот я для примера два сравнения…
Максим Семеныч тяжко вздохнул и сел на ступеньку. Опять на веки легла тяжесть и потянула их к низу. В затылке бубнил голос фельдшера, а еще дальше, далеко-далеко, но знакомо и слышно звучали близкие голоса:
— Ну, почитай молитвы… — Это голос Тани. И голос Маруськи, протяжный, огорченный, сонный:
— Сколько?
— Все почитай…
— Да-а… я завтра все почитаю…
И, как далекий бубен, не умолкая букает Константин Ильич, густо, ровно, неспешно, плавно:
— Например, земля. Земля — более охлажденная планета. Поэтому вращение ее будет равняться умеренному пульсу биения сердца. Она вращается вокруг своей оси в 24 часа. А Юпитер…
Похлебкин поглядел вверх, в жидкую синеву неба с редкими бледными звездами и правей месяца отыскал Юпитера:
— А Юпитер это будет равняться человеку, парившемуся в бане. Он вращается в 9 часов 55 минут! вокруг своей оси…
Максим Семеныч подпер кулаком подбородок и отдался тихому колыханию дремотной волны.
— Ах, если бы уснуть… Ведь не уйдет, подлец. Зачем я сел? Не уйдет… нет… репей, а не человек… Ишь разливается, черт!
— Константин Ильич! — Максим Семеныч с усилием таращит глаза на обтянутый рубахой круглый живот.
— Слушаю-с?
— А как думаешь: если бы нам пройтись, Мордальон не заберет нас в кутузку? Десять било?
— Мордальон нагрузился на освящении, бублик не выговорит… Спит, наверное. Лататухин тоже набрался. Степан Иваныч за угощением не постоял… Нынче свобода. Пройтиться я ничего не имею против…
Они встали и пошли. Не в ту сторону, где слышался говор молодежи, а на Поповку, соседнюю улицу, где были церковные дома для причта.
Шли молча. Белела церковь, облитая месяцем, четкая на смутной синеве неба, новым серебром сверкала ржавая крыша сторожки, трава в ограде была точно песок на косе, чистый, разглаженный водой и ветром, белый, сахарный. И черным узором лежали тени от тополей и старых церковных груш.
Где-то позади хриплый тенор завел:
Кругом, кругом осиротела…
Присоединились женские голоса, но плохо ладили. Визгливое сопрано взяло выше и, дребезжа, ехало себе своей дорогой, не смущаясь. Вступило резкое контральто, покрыло все голоса, поправило и песня потекла широко и красиво. Голоса сливались, чередовались, виляли, варьируя, и вновь вливались в общий звонкий поток, и казались издали такими чудесными, свободными и гибкими в чуткой, серебряной тишине ночи.
— Вот Шишов, скажем, — заговорил, вздыхая, Похлебкин, — конечно, человек при деньгах, бездетный, капиталистый. Своротил вот дом, лавку. Ну, для чего? И никакого вкуса… Так: сарай и сарай… При его капитале я мог бы взбодрить красивейший дворец в готическом или византийском стиле! Скульптуру поставил бы на крыше — знаменитостей всего мира и всех веков… Мебель приличную… А то что!..
В это время за сторожкой, за углом, на Поповке, раздался вдруг дребезжащий, испуганный крик:
— Кра-у-ул!..
Похлебкин остановился и поднял руку.
— Кра-ул! кра-ул! — опять прокричал жидкий голос с трещиной, необыкновенно знакомый Максиму Семенычу, но странный в этом колдующем лунном свете.
— А ведь это дьякон! — воскликнул Похлебкин, — разве кто из ребят балуется… передразнивает…
Они ускорили шаги, потом побежали, — сон слетел с Максима Семеныча, стало весело, любопытно. Завернули за угол. Поповка была совсем пуста, по-видимому, спала. Только у дьяконова дома, на лунном свете, белела поджарая, босоногая фигура в рубахе и подштанниках с непокрытой головой.
— Так и есть: дьякон! — радостно воскликнул фельдшер.
В маленьком флигельке, стоявшем по другую сторону ворот, отдельно от дома, в летней кухне, распахнулось вдруг окно и странным, живым комом выпрыгнул кто-то. На месяце мрамором сверкнуло белое тело сквозь разорванную рубаху и черным каскадом взметнулись длинные, распущенные волосы. Комок быстро поднялся и, шлепая голыми ногами, плеща юбкой, понесся по улице — прочь.
— Маринка! — крикнул Похлебкин, но издали донесся лишь частый, замирающий плеск босых ног.
— Пожалуйте сюда! сюда! — говорил дьякон взволнованным прыгающим голосом, — тут! он — тут! Я — дверь на цепок!..
Руки у него тряслись, как будто привалило ему десять без козырей. Максима Семеныча сразу охватило охотницкое волнение, жуткое и радостное. Он не успел даже спросить: кто? в чем дело? — и с видом отважного полководца, идущего на штурм, шагнул в калитку. Похлебкин, давясь от радостного смеха в потирая руки, прошептал:
— Селезень?
— Да жи-ирный! — восторженным шепотом отвечал дьякон, — А я все не верил! Говорили мне ребята и даже о[тец] Никандр: «дьякон, последи! у тебя — брунетка стряпает… Как бы молоко не проквасила»… Не верил!..
Дверь кухни изнутри кто-то безуспешно дергал и стучал щеколдой. Потом голос, расслабленно умоляющий, жирный, всем троим так хорошо знакомый, заговорил глухо и жалобно:
— Те-ец дьяк-к… Порфи-ша!.. Ведь мы с тобой спокон веку друзья… Т-тец дьяк-к…
— Что ж теперь? — спросил Максим Семеныч, остановившись в тени от ворот, новых высоких и фигурных, — это была гордость дьяконского двора.
— Сходить за полицией… за сторожами… Пущай поглядят, по крайней мере… — сказал дьякон.
Похлебкин захихикал, крутя головой. Засмеялся и Максим Семеныч: было необыкновенно приятно ему слышать этот знакомый, столь ненавистный голос, несколько часов назад еще властный и надменный, а теперь кротко умоляющий.
— Т-тец дьяк-к!.. никогда мы с тобой не ругались, сроду!..
— А ну, снимайте цепку… — сказал вдруг Максим Семеныч, — посмотрим хоть его…
Но Похлебкин тотчас же опасливо зашептал:
— А если у него пушка в кармане? Тоже… как бы не кашлянул…
— Черт его знает… Может и пальнуть… — проговорил дьякон, почесав одной ногой другую.
— Нас трое… Авось, не дадимся, — возразил Максим Семеныч, но и сам почувствовал вдруг отлив отваги.
Любопытство все-таки превозмогло. Дьякон после некоторого раздумья тихонько подкрался к двери и, сдернув цепку с пробоя, с неожиданным для его возраста проворством сбежал с крыльца в сторону, уже на бегу проговоривши: