Максим Горький - Том 14. Повести, рассказы, очерки 1912-1923
— Ты умеешь читать?
И, вынув из ящика конторки красивый бумажник, достала кусок бумаги:
— Прочитай!
Я прочитал написанные чётким почерком две начальные строки стихотворения:
Папаша мой, известный казнокрад,
Украл не менее пятидесяти тысяч.
— Ах, какой подлый! — вскричала она, — вырвав бумагу из рук у меня, потом торопливо и возмущённо стала говорить:
— Это написал мне подлый дурачок, тоже мальчишка, только студент. Я очень люблю — студенты, они — как военные офицеры, а он за мной ухаживает. Это он про отца так! Отец у него важный, седая борода, с крестом на груди и гуляет с собакой. Ой, я очень не люблю, когда старик с собакой, — разве нет никого больше? А сын — ругает его: вор! И вот — написал даже!
— Да вам какое дело до них?
— О! — сказала она, испуганно округлив глаза. — Разве можно ругать отца? Сам ходит пить чай к распутной девке…
— Это — к кому?
— Ко мне же! — с удивлением и досадой воскликнула она. — Вот бестолковый!
У меня с нею образовались странные отношения какой-то особой и, так сказать, словесной близости: мы говорили обо всём, но, кажется, ничего не понимали друг в друге. Порою она пресерьёзно и подробно рассказывала мне такие женские и девичьи истории, что я, невольно опуская глаза, думал:
«Что она — женщиной меня считает, что ли?»
Это было неверно; с той поры, как мы подружились, она уже не выходила ко мне распустёхой, — кофта застёгнута, дыры под мышками зашиты, и даже — чулки на ногах; выйдет и, ласково улыбаясь, объявляет:
— А у меня уже самовар готов!
Пили чай за шкафами, где у неё стояла узенькая кровать, два стула, стол и старый, смешно надутый комод с незадвигавшимся нижним ящиком, — об угол этого ящика Софья постоянно ушибала то одну, то другую ногу и всегда, ударив рукою по крышке, поджав ногу, морщилась, ругаясь:
— Пузатый дурак! Совсем как Семёнов, — толстый, злой и глупый!
— Разве хозяин — глупый?
Она удивлённо приподнимала плечи, — большие уши её тоже шевелились, приподнимаясь.
— Конечно же!
— Почему?
— Так уж. По всему.
— Ну, а всё-таки — почему же?
Не умея ответить, она сердилась:
— Всё-таки, всё-таки!.. И всё-таки — дурак… весь — дурак!
Но однажды она, почти возмущённо, объяснила мне:
— Ты думаешь — он живёт со мной? Это было всего два раза, ещё в заведении, а здесь — не бывает. Я раньше даже на колени к нему садилась, а он — щекотит и говорит: «Слезь!» Он с теми живёт с двумя, а я и не знаю, зачем я ему? Отделение это дохода не даёт, торговать я не умею, не люблю. Зачем всё это? Я спрашиваю, а он визжит: «Не твоё дело!» Такие глупости везде…
Качая головою, она закрывает глаза, и лицо её становится тупым, как у мёртвой.
— А ты знаешь тех двух?
— Ну да. Он, когда пьёт, привозит ко мне то одну, то другую и кричит, как сумасшедший: «Бей её по харе!» Молоденькую я не трогала, её — жалко, она всегда дрожит; а ту, барыню, один раз ударила, тоже пьяная была и — ударила её. Я её — не люблю. А потом стало мне нехорошо, так я ему рожу поцарапала…
Задумавшись, она вся как-то подобралась и сказала тихо:
— Его — не жалко, свинью, а — так как-то… Богатый… Лучше бы стал нищим, больным. Я ему говорю: «Это ты как живёшь, дурак? Ведь нужно как-нибудь хорошо жить… Ну, женился бы на хорошей, дети будут…»
— Да ведь он женат…
Пожав плечами, Софья простодушно сказала:
— Отравил же он кого-то… и жену отравил бы… старуха какая-то! Просто он — сумасшедший… И ничего не хочет…
Я пытался доказывать, что травить людей — не следует, но она спокойно заметила:
— Травят же…
На подоконнике у неё стоял бальзамин в цвету, — однажды она хвастливо спросила:
— Хорош светок?
— Ничего. Только надо говорить — цветок.
Она отрицательно качнула головою.
— Нет, это не подходит: цветок — на ситце, а светок, светик — это от бога, от солнышка. Одно — цвет, другое — свет… Я знаю, как говорить: розовый, голубой, сиреневый — это цвет…
…Всё труднее становилось с этими как будто несложными, а на самом деле странно и жутко запутанными людьми. Действительность превращалась в тяжкий сон и бред, а то, о чём говорили книги, горело всё ярче, красивей и отходило всё дальше, дальше, как зимние звёзды.
Однажды хозяин, глядя прямо в лицо мне зелёным глазом, тусклым на этот раз, точно окисшая медь, спросил угрюмо:
— Ты, слышь, там в отделении чай распиваешь?
— Пью.
— То-то — пью! Гляди…
Сел рядом, тяжело толкнув меня, и, с чувством, близким восхищению, заговорил, жмурясь, точно кот, чмокая и обсасывая слова:
— Хороша девка-то, а? Это — я тебе скажу… не нашего бога бес! Что она мне говорит… никакой поп, никто не скажет мне эдак! Да-а. Стращаю я её — для пробы: «Вот я тебя, дура, изобью и выгоню!» Никаких не боится… Любит правду сказать, любит, шельма…
— А зачем вам правда?
— Без правды — скушно, — сказал он удивительно просто.
Потом, вздохнув, уколол меня острым, неприязненным взглядом и ворчливо — точно я его обидел чем-то — продолжал:
— Ты думаешь, жизнь-то — весела?..
— Где уж там! Особенно — около вас…
— Около вас! — передразнил он и долго молчал, раскисая: щёки отвисли, как у старого цепного пса в жаркий день, уши опустились, и нижняя: губа тоже отвисла тряпкой. Огонь отражался на его зубах, и они казались красноватыми.
— Это дуракам жизнь весела, а умному… умный водку пьет, умный озорничает… он — со всей жизнью в споре… Вот я — иной раз — лежу-лежу ночью да и пожалею: хоть бы вошь укусила! Когда я работником был — любила вошь меня… это к деньгам, всегда! А стал чисто жить — отошла… Всё отходит прочь. Остаётся самое дешёвое — бабы… самое навязчивое, трудное…
— Вы у них правды ищете?
Он сердито воскликнул:
— А ты думаешь — они меньше тебя знают дело? Они? Вон — Кузин: он бога боится и правду любит донести… думает, я её покупать буду у него. Я и сам люблю гниль продать по хорошей цене, — на-ко вот!
Хозяин показал огню печи кукиш.
— Егорка — топор. Глуп, как гиря. Ты — тоже: каркаешь — кра, кра, правда, а сам норовишь на шею сесть. Тебе надо, чтобы все жили, как тобой указывается, а я этого не хочу! Меня сам господь без внимания оставил, — живи, дескать, Василь Семёнов, как хошь, а я тебе не указчик… пошёл ты ко всем чертям!
Его розовато-жёлтое лицо, облизанное огнём, лоснилось и потело, глаза остановились, уснули, и язык ворочался тяжело.
— А Совка мне прямо говорит: «Плохо живёшь!» — «Плохо?» — «Ну, да: ни волк, ни свинья…» — «А — как надо жить, дура?» — «Не знаю, говорит, сам догадайся! Ты — умный, ты напрасно притворяешься, можешь догадаться…» Вот это — правда. Не так — правда, не знаю как — правда!.. А вы…
Матерно выругавшись, он заговорил более оживлённо:
— Я её зову — Сова. Днём она вовсе слепая дура… положим, и ночью тоже дура… только ночью у неё… смелость есть…
Он засмеялся тихонько, — в этом смехе мне почудилась ласковость, с которой он говорил свиньям: «Отшельнички мои, шельмочки…»
— Держу трёх, — продолжал он, — одна для плотской забавы — Надька кудрявая. Распутная — без меры! Будто бы всего боится, а ничего не боится, — нет в ней ни страха, ни совести, одна жадность. Пиявка. Святого с толку собьёт. Курочкина у меня — для ума. Её иначе и назвать нельзя, имя ей — Глашка, Глафира, а надо звать — Курочкина… не подходит иначе! Я её дразнить люблю: «Сколько, говорю, ни молись и ни жги лампад, а черти тебя ожидают!» Боится она чертей, смерти боится! Промышляет осторожно фальшивой деньгой — намедни сдала мне трёшницу слепую, а ещё раньше — пятёрку. «Откуда?» Говорит — подсунули. Врёт — просто она сдатчица в шайке какой-нибудь, менялой служит, за процент. Умная баба, хитрая. Скушно с ней, если не взворошить её… ну, тогда она так взовьётся, что и мне бывает страшновато… Она — человека удушить может. Подушкой. Обязательно — подушкой! А, удушив, помолится: «Господи, прости, помилуй!» Это — верно!
Чем-то едко раздражающим веяло от всей его безобразной фигуры, щедро освещённой огнём, лизавшим её всё бойчее и жарче. Он повёртывался от жары, потел, и от него исходили душные, жирные запахи, как от помойной ямы в знойный день. Хотелось крепко обругать его, ударить, рассердить этого человека, чтоб он заговорил иначе, но в то же время он заставлял внимательно слушать именно эти терпкие, пряные речи, — они сочились бесстыдством, но была в них тоска о чём-то…
— Все врут: дураки — по глупости, умные — из хитрости, а Совка говорит правду… она её говорит… не для пользы своей… и не для души… какая там душа? Просто — хочет и говорит. Слышал я — студенты правду любят… ходил по трактирам, где они пьянствуют… ничего нет, враки это… просто — пьяницы — пьют… да…
Он бормотал, уже не обращая на меня внимания, как будто забыв, что я сижу бок о бок с ним: