Александр Солженицын - Красное колесо. Узел 1. Август Четырнадцатого. Книга 1
С тех прошло? – семь лет? Варя ни разу с тех пор не видела их обоих, даже забыла совсем, вот никак не думала, что и сейчас он в Пятигорске.
Из своей полутёмной пещерки-ларька недоброжелательно искоса смотрел.
– Не узнаёте, Жора?.. Я – Варя… Я – из тех гимназисток на Графской улице… куда вы… куда ты приходил с Йеммануилом.
Почему-то само прорывалось «ты». Да ведь ей тогда тоже было тринадцать, детское. Хотя вот он уже не подросток, а сильный мужчина с узластыми плечами.
А он из полутьмы смотрел на неё кособрово, ему это, видно, сильно всё не нравилось. Как-то гмыкнул, ничего ясно не выговорил, полуотвернулся, сел на низкий стул – и на выдвинутой железке стал обивать загнутый край лохани. Молотком он бил по твёрдой железке через подставленную жесть, понемногу поворачивал лохань и снова бил, подбивал. Бил он сердито, как будто на эту жестянку сердясь, бил и подбивал, голову наклонив, оттого ещё хмурей. И на Варю даже не смотрел.
А её – как приковало к этому тёмно-деревянному нечистому прилавку с обрезками цветной жести, то белой, то жёлтой стороной наверх, и кой-где присыпом металлической пыли. Она обоими локтями оперлась, вглядывалась в крупнолицего мастера и настаивала:
– Не можете вы меня не помнить! Там было две старших гимназистки, а я – младшая, Варя. А я – тáк помню вас!
Пять минут назад она ничего о нём не помнила – а сейчас вдруг из трубы памяти, через раскрывшийся раструб – потянуло сильным тёплым током, и она вспомнила даже клетчато-бордовую рубашку, в которой он бывал тогда, даже на каком стуле он сидел и движенья его рук. Сейчас – это всё очень помогло, – и силой вызывающего чувства она вытягивала из памяти ещё, ещё, какие-то анархистские программные фразы: разрушение несовместимо с созиданием… действенное разрушение и есть свобода… бороться с общепризнанными авторитетами… взрывать памятники…
А он поколачивал свою поделку со злостью, как удары нанося извечному врагу, и перекошены были его сильные, крепкие, мясистые губы.
Варя – уже больше различала в затеньи лавчёнки, хорошо видела его набок положенный гладкий смоляной чуб, только глаза от неё уходили. И – длинный негибкий чёрный фартук, то ли прорезиненный.
Тогда – и на ней тоже был короткий чёрный фартучек, но каждой складкой льнущий, как положишь.
Не мог он её не вспомнить! Она не уйдёт иначе!
Она и не шла никуда. А из трубы памяти – выносило на помощь, и она вытягивала – с изумлением, как новое:
…Только через преодоление культуры возможно достижение анархистских идеалов. Долой научное насилие, долой университеты, синагоги науки! Анархист вторым делом объявляет террор науке! Похоронив религию – затем похоронить и науку, отправив её в архив человеческого суеверия…
Удивительные, неожиданные слова! А что, какая-то односторонняя правда есть и в этом? Наука – холодный, сухой, безсердечный путь. Особенно для молодой женщины. Особенно для одинокой.
Но как это помнилось? но какой силой вызвалось сейчас?
…Формы борьбы могут быть разнообразны: яд, кинжал, петля, револьвер, динамит… динамит, динамит…
Бил со злостью – и не узнавал? Резкий железный близкий звук хлестал по ушам Вари.
Тут ей осветилось: он не хочет узнать – из конспирации! Он – и по сегодня состоит в каком-то жутком чернознамённом обществе. Или не состоит, но скрывает прошлое и опасается быть опознанным.
Да разве она – его предаст? Да она могла бы ему даже помочь – выручить в чём-то конспиративном. Или – помочь ему в чтении, в развитии, – ведь это ему, наверно, трудно.
И ещё сильней придавило её к прилавку, всем передом, как вертелся каруселью весь лавочный ряд, а эта лавочка была на них двоих, и её прижимало всей центробежной силой.
– Жора! Я никогда вас не выдам! – выговаривала она сильней, через жестяной лязг, через примусный шумок сбоку, но – и не так, чтобы соседи слышали, а ему одному. – Вы можете быть совершенно уверены! Ты можешь быть…
Через лязг, через шум и от боязни не убедить – дыхания не хватало. Но он услышал, понял. Перестал бить. И повернулся к ней. И как она видела теперь всё его возмужание за эти годы, и всю его решительность! И закрытую загадочность. А по широкому подбородку и на верхней губе – стоячая чёрная щетинка.
– Ты можешь на меня… положиться!
– А чего – положиться? – спросил он грубо. – Чего нам раскладывать? Ты себе – барышня, и проходи.
В грубости голоса его была как команда.
– Ты можешь положиться! – всё уверенней и увлечённей выговаривала Варя, так же прижатая к прилавку, и не заметила, заметила, что голым локтем раздавила лепесток сажи, перелетевший от примусника, – и тут же забыла.
Прохожие за её спиной миновали, заказчики не останавливались – и она с локтей смотрела и смотрела на отчаянного анархиста. И вспомнила, да:
…Революционер знает только науку разрушения… Холодной страстью должны быть задавлены все его нежные чувства… Он – не революционер, если ему чего-либо жалко в этом мире…
Ну конечно! Ну понятно! Он – добровольно всего лишён в этом мире. Но разве помеха – дружеское участие? светлая помощь?.. Сама сирота – как понимала Варя всякое сиротское одинокое положение!
Смотрел.
Столько горечи, столько невысказанной тяжести было в его мрачном небритом лице и чёрном взгляде.
– Наверно, у тебя была это время очень тяжёлая жизнь? – как будто могла его утешить.
– Было, – вдруг открылся он. – Предателей много. Редкий не предатель. Попался я на одном деле, укокали начальника тюрьмы. Дали арестантские роты.
– И долго? – (Так и предчувствовала она!)
– Потом – амнистия, на ссылку заменили. И выбросили в собачью жизнь, вот… Им бы такую жизнь…
Видно, и не женат.
Отдал молотком по железке, трахнул вместо слов.
– Я никак не думала, что вы в Пятигорске!..
Он приоткрывал подземный, тайный, преследуемый мир – и она не смела больше говорить ему «ты», он вырос перед ней. В этот страшный мир она не готова была вступить – но если бы он властно позвал, то может быть и… В какой бы ни форме, но – слиться с народом, кто об этом не мечтал?
– Южно-Русская Федерация?.. – ещё вспомнила и прошептала.
Когда он и не бил по жести – мешал слитный шум нескольких примусов от соседа.
Но Жора – расслышал и пришикнул, как на кошку:
– Тшыть!
Замерла.
– Продали Федерацию, – доверился он, услышала. – Из Киева. Сами виноваты, много психики наводили. Даже эксы стало делить нельзя. Ну и развалились…
– А Йенчман? – спросила она, да просто напомнить их общее прошлое.
Махнул рукой:
– Он стал – пан-анархист. А я – анархист-коммунист. Они – учёные слишком. А анархист-коммунист не должен ничего читать, чтоб не поддаться чужому влиянию. Все свои взгляды он должен выработать сам, только так свобода личности.
Высказал, а лоханку проклятую доделывать. Бил.
Выше фартука ещё двигалось, а ниже – стоял дыбчатый фартук неподвижным хребтом.
Какая воля была в нём! Какая сила в подземном кузнеце!
Но если он не нуждается даже читать – то в чём она ему поможет? Но может быть – с кем-то связать, куда ему нельзя появиться? Если бы он доверил?..
Не покидало чувство, что к чему-то же сегодня счастливо лёг ей под ноги ковёр.
Остановился бить, но помахивал молотком и смотрел жгуче:
– Все-е будут ползать перед нами на коленях! У все-ех мошну растрясём!
Непобедимые глаза!
– Всех подлецов стрелять по одному! – смотрел и на неё, как на подлеца. – Наели шеи жирные в крахмальных воротниках. А собачку нажмёшь – мясная туша.
Варя не знала, как смягчить его, чем угодить навстречу.
– А попам долговолосым – расчесать гривы, за гривы вешать.
– А не жалко? – усумнилась.
– Никого не жалко, – откровенно шевелил он тяжёлыми губами. – Должны знать, что сила на них идёт, пусть боятся!
Страшные он говорил слова! – но и жизнь ведь жестока. Это на Бестужевских курсах, на благополучной поверхности можно так категорично оперировать моральными правилами.
Навалило Варю на прилавок, платье не бережа.
А память подавала ей любимый спор тех лет, сейчас так объясняющий это гордое одиночество: имеет ли право революционер на личное счастье? Или должен постоянно подчинять его революционному идеалу?
И жалея его, обойденного, обделённого, явно одинокого, загнанного, затаённого, – простонала ему через прилавок, уже в половину его ширины:
– Жо-ора! Но вы не должны лишать себя…
– А?
Перестал бить, посмотрел. Всё не расхмуренный, раздражённый.
А она не уходила, не отходила, не слегала с прилавка. Пока не захлопнется козырёк ларька.
Не бил. Молчал, смотрел, соображал. Сильные чёрные глаза.
Но заогнились, от подземной кузницы, от скрытого горна?
Глаза в глаза, ещё подумал и сказал:
– Ну, зайди.
Сильно шумели примусы.
Отлипла от прилавка, не видела сажевого пятна на локотке, может где и платье, – и подняв доску, вступила в узкий зев прилавка.