Михаил Арцыбашев - Повести и рассказы
– Врешь… – хрипел Антон, изо всех сил цепляясь за косяки скрюченными пальцами.
Но руки оторвали, и, получив страшный, точно весь мир свернувший, удар по затылку, Антон влетел в темноту и пустоту, поскользнулся на тротуаре, треснулся коленом о тумбу и всем телом грузно покатился по мостовой.
– Берегись, черт! – тоненько, с испугом, прокричал извозчик, и Антон где-то близко от себя услышал тревожное храпение и мягкий теплый запах лошади.
Он поднялся, шатаясь и сплевывая кровь. В ушах у него звенело, в глазах ходили круги и скула трещала от ломящей тупой боли. Антон машинально потрогал мокрое колено и не мог разобрать, кровь это или вода.
– Так, – с горькой злобой сказал он громко, помолчал и прибавил – так, значит!..
И тут уже ясно и понятно увидел, что жизнь его – несчастная, горькая жизнь, что его обидели, и что обижали всегда, давно и постоянно. Антон заплакал и погрозил кулаком запертой двери.
– Раб…бочего человека! – проговорил он сквозь слезы и пошел вдоль улицы, чувствуя себя бесконечно несчастным и обиженным. Он повернул за угол на большую улицу и вышел опять к главному входу в трактир, где стоял швейцар в шапке, горел яркий фонарь и ругались между собою извозчики. В это время из подъезда вышли два приказчика, окончив игру, и, дымя папиросами, пошли по тротуару.
Антон увидел их и сначала ошалел от страшного, еще не известного ему чувства, а потом, нащупывая в кармане сапожный нож, качаясь на ослабевших ногах, погнался за ними.
На тротуаре было много народу, – шли, смеясь, какие-то женщины, офицер толкнул Антона, двое мастеровых заступили ему дорогу, – но Антон уже ничего не видел, кроме со страшной яростью врезавшегося ему в глаза круглого черного котенка, уходившего от него по тротуару. Раз он чуть не потерял его из виду; ему не давали дороги, и Антон сбежал на мостовую, сразу обогнул две-три кучки людей и догнал приказчиков.
Они смеялись, и один, не тот, который толкнул Антона, говорил:
– Вон она… Машка!
И остановились близко к какой-то женщине в огромной красной шляпе, призрачно качавшейся в неверном свете фонарей.
– Откуда плывете? – хриплым басом спросила она, а в это время Антон догнал их и со всего размаху, упирая всем телом, ткнул приказчика ножом в спину.
Он успел почувствовать, как мгновенно прорезал толстый драп и со скрипом, дошедшим по лезвию, что-то упругое и твердое, сразу ставшее хлипким и мокрым, бросил нож и, сам еще не зная, зачем и куда, бросился бежать. Крикнул приказчик или не крикнул, Антон не слыхал, но видел, как на мокрых плитах тротуара, блестящих от фонарей, на том самом месте, где только что стоял человек, очутилась какая-то черная бесформенная куча.
И ему показалось, что все, что только было во всем свете, со страшным ревом и топотом бросилось за ним.
Облившись холодным потом от ни с чем не сравнимого животного ужаса и дико выкатив глаза, Антон ударился в темный переулок и стремглав полетел вдоль улицы, не видя, что делается сзади, но слыша за собой отчаянный многоголосый крик.
Отчетливо топоча ногами и тяжело сопя, за ним бежали дворники, городовой и трое мастеровых в опорках.
– Держи-и! – странно и страшно раздавалось из конца в конец темной улицы.
Хрипя от страшного бега, задыхаясь от слюны, наполнившей все горло, Антон повернул в одну и другую улицу, тяжко столкнул кого-то с дороги и, выпучив глаза, весь в поту, помчался по тротуару вдоль набережной темного и грязного канала, от черной воды которого несло холодом и сыростью.
Как раз на повороте встречный городовой схватил его за рукав, но поскользнулся и загремел шашкой по мокрым камням мостовой.
Антон все летел, прыгая, скользя, хрипя, сопя и рыча, как дикое загнанное животное. Ужас придавал ему такую силу, что крики догонявших и пронзительные свистки слышались уже где-то далеко сзади, в черном, еле пронизанном слабым желтым светом фонарей мраке.
Антон перебежал мостик, перескочил в сторону через какую-то канаву, спугнув бездомную собаку, упал на руки, вскочил и выбежал в темное пустое место, поросшее черной травой, уныло рвавшейся от ветра. Тут было пусто и холодно, фонари горели где-то далеко позади и впереди, а в стороне чернелось что-то похожее на лес, и оттуда слышался долгий заунывный шум деревьев.
IIIВсю ночь Антон пролежал в яме, полной мокрых листьев, и вокруг него была только тихо шуршавшая трава, а над ним холодное, черное, неустанно моросившее невидимым дождем небо. Антон лежал, съежившись от холода и чувствуя, как все его тело пронизывает и мозжит насквозь холодная вода, а в голове его обрывками и скачками неслись спутанные и бессвязные мысли. Только одна была ясна и совершенно понятна ему, что прежняя жизнь кончена, что ему уже никак нельзя очутиться снова в своем подвале за прежней работой. Сначала это было странно и страшно ему, но, еще раньше чем он догадался об этом, в душе его поднялось смутное радостное чувство.
«Конец, значит? – спросил он себя и от этой мысли даже поднялся и сел: – Фа… довольно!» – с немым торжеством, точно бахвалясь перед кем-то, всю жизнь давившим его, подумал Антон, и радость становилась все сильнее и сильнее, и чувство свободы заглушало страх и смутное недоумение перед будущим.
В поле было холодно и пусто, но дышать было легко и приятно.
Утром он, весь мокрый и всклокоченный, обошел по полю и дальним переулком вошел в город с другой стороны, где еще никогда не бывал. Оттого, что место было незнакомое, казалось, что здесь как-то светлее и свободнее. Он ходил по улицам, освещенным солнцем, и ему было страшно и радостно, что он не работает в то время, когда всегда работал, может делать что угодно и не думать о том, что надо кончать к сроку работу, платить за подвал, за кожу, за колодки. Сначала он дичился и, как всегда, уступал всем дорогу, но, оборванный и грязный, он был странен и страшен, и все невольно сторонились от него. И он заметил это, понял, что страшен, и стал переть прямо на всех, наслаждаясь неведомым раньше чувством. Целый день он прошлялся по городу, есть ходил в закусочную, а после обеда пошел в поле, долго лежал на просохшей под солнцем траве и думал.
По окраине поля и по всему горизонту торчали тоненькие красные трубы фабрик, и дым от них стоял над городом непроглядным буро-грязным заревом. В поле было тихо и светло. То, что Антон ночью принял за лес, было кладбище. Отсюда были видны маленькие, точно игрушечные, кресты и памятники, тихо белевшие в золоте пожелтевших березок.
Антон лежал животом на просохшей траве, в яме, и, выставив голову, смотрел на кладбище.
Он все старался представить себе что-то страшное, но ему было просто свободно, тихо, хорошо. Полиции он не боялся нисколько, потому что тюремная жизнь, которую он уже знал, была лучше той, более голодной, холодной, скучной и бесправной, чем тюрьма, которою он жил на свободе. О том же, что он убил человека, Антон думал смутно и мало. Он был слишком туп и слеп, чтобы понять всю ночную сцену в ее истинном страшном смысле. И не было в нем раскаяния и жалости, а, напротив, – смутное, торжествующее, непривычно смелое и отчаянное чувство.
Было похоже на то, как если бы он сказал кому-то:
– А, ты так… Ну, так вот же тебе!..
И только уже к вечеру, когда по полю прошла глубокая задумчивая тень, когда потемнело золотое кладбище и белые кресты утонули, растаяли в его коричневой массе, Антону стало грустно. Он стал тяжело вздыхать и ворочаться в своей яме. Было чего-то жаль, чего-то хорошего, ясного. Антон беспокойно повернулся на спину и поглядел в далекое бездонное небо, в котором таяла прозрачная и холодная заря. И оттуда, из бесконечного и чистого простора веяло грустью. Тогда Антон поднялся в яме, черный и мохнатый, и вылез на бугор; в поле было пусто и темно.
– Кабы что… а то… – с щемящей нотой безнадежного тоскливого чувства сказал громко Антон и махнул рукой.
Потом он пошел к городу, раскачиваясь на ходу и оглядываясь, упрямо и тяжело, скошенными глазами, точно высматривая, кому вцепиться в горло.
С широкого поля мерно и грустно дул могучий вольный ветер.
Тени утра
Была весна. Паша Афанасьев, гимназист восьмого класса, освобожденный от экзаменов но болезни, и гимназистка Лиза Чумакова стояли у плетня, который перегораживал два сада.
Лиза, прислонившись одним плечом к плетню, и с тем, еще детски серьезным и уже девически нежным, выражением своих серых, немного выпуклых глаз, которое появлялось у нее всегда в важных случаях жизни, – слушала и глядела вниз, на книгу, которую держала, и на оборки своего светло-серого платья. А Паша Афанасьев, с другой стороны навалившись грудью на плетень, потому что ему было трудно стоять, – высоким, надтреснутым голосом говорил:
– А если вас не пустят, так удерем сами!.. Не пропадем… как-нибудь! Я вам там уроки достану, переписку какую-нибудь. Проживете, ничего!.. А трудно будет сначала… так что ж, без этого нельзя! – беззаботно махнул рукой Паша Афанасьев. – В этом даже своя прелесть есть, право… А то что ж тут торчать?.. Там ведь жизнь какая!.. Там все движется, живет… С работы на сходку, со сходки в театр или библиотеку… вот это я понимаю, это жизнь настоящая; а то что ж это?.. Я как подумаю, что двадцать лет просидел в этой дыре проклятой, так…