Александр Солженицын - Красное колесо. Узел 1. Август Четырнадцатого. Книга 2
Но что могло быть в голове этой девчёнки, такой значительно-загадочной в поворотах? За чайным столом и мимоходом при всяком случае, вопросом или спором, зоркие умные сёстры пытались выведать: что же там, в этой небольшой голове под этакой россыпью волос? есть ли вообще какой материал? Ведь она явно не жила светлым руководством разума.
– Но какая всё-таки перед вами задача, девочки? Жизненная цель?
Девочки перехмыкивались, Ликоня удостаивала вытянутыми подушечками губ, следя, чтоб они красиво сложились:
– Жить.
– Что – жить? Вообще – жить? Но – как жить?
Переглядывались, старались уклониться. Но если требовать неотступно, Вероника начинала говорить назидательно, как младшим:
– Ах, тётеньки, вы хотите нам навязать прогресс? Но всё политически прогрессивное – очень отсталое культурно.
Нетерпеливая Агнесса выпыхивала вместе с дымом:
– А между тем ответ очень простой: наша задача, наша общая основная задача – борьба с властью!
Два носика, поуже и пошире, морщились:
– И что же потом?
– А когда падёт нынешний строй, спадут все цепи угнетения и откроются все возможности, в том числе и для культуры.
Ликоня стреливала испуганными глазками, движение вероятно отрепетированное:
– А если нет?
– Что нет?
– Если – не откроются?
– Откроются! – согласно отвечали тёти. – Гарантия в том, что наша интеллигенция – здорова, и её порыв обещает светлый выход больной стране. У России могло быть жалкое прошлое, ничтожное настоящее, но будущее её – грандиозно.
– Ах, тётеньки, – снисходительно вздыхая и губы чуть покривливая. – Да понимало ли ваше поколение, что такое культура? Девятнадцатый век имел серую культурную атмосферу.
Только задохнуться, словами не выразить:
– Наш век – серую? Наш?!.. Ну, ты просто… Ну, вы просто…
Девочкам даже может быть и жаль, но:
– Конечно. Всякие общественные идеи – неизбежно узки. Всё, что плыло с 60-х годов. Что у нас было? Политика, социализм, вся литература переперчена социальностью, вся живопись испорчена… Культуры как комплекса у нас…
– Да если б вы хоть с Шестидесятыми могли равняться! А то ведь нигилисты – именно вы. Как этот ваш кумир: к добру или ко злу —
…Есть два пути,
И всё равно, каким идти, —
да?
Не те нигилисты – светлые начинатели, оболганные дворянским миром и писателями-помещиками, а вот эти – с «Аполлонами» и «Золотыми рунами».
Ликоня морщила лобик:
– Мы должны быть гражданами Вселенной.
Если спор затягивался, Вероника тоскливо вздыхала:
– Ах! Мы не знаем ни скандинавской литературы, ни французских символистов, а хотим о чём-то судить!
Мы– надо было понимать: тёти не знали, они-то знали!..
А если тёти очень уж напирали, девочки выскальзывали как-нибудь так:
– Ну хорошо, лучше заблуждаться, но идти своим путём, чем повторять избитые истины.
А когда, для окончательного выведывания, настигали их тёти уже не в общественных вопросах, но в самой их цитадели – в любви, и проверяли высоту её каким-нибудь жгучим давним интеллигентским вопросом:
– Как по-вашему – высокая истинная любовь допускает ли ревность? —
девочки вытягивали веки и ресницы и как-нибудь так:
– Слово «любовь» вообще лучше избегать. Можно затрепать и убить её одним только употреблением слова.
Одна, дома, Вероня проявлялась гораздо развитей, но при Ликоне глупела, и никак невозможно было их сдвинуть.
И теперь вот, в первые дни войны. (Агнесса, суеверная к датам: «А кто заметил, в какой день началась война? В день подавления Свеаборгского восстания! Это будет – историческое возмездие!») Теперь, когда война началась, – и эта жуткая эпидемия патриотизма непредсказанно, внезапно захватила, запьянила даже рабочий класс Выборгской стороны, прервала его великолепные забастовки, привела его покорного с казёнными знаменами (а красные – свёрнуты) на призывные пункты вместо того, чтобы всем взбунтоваться и отказаться от призыва. А ещё страшней – позорная рабская сцена на Дворцовой площади, на той самой Дворцовой, где запеклась, ещё не испарилась кровь расстрела 9 января – и десятки тысяч свободных, непринуждённых людей – кто заставлял их? кто стянул их туда? какая сила ослабила их подколенки? – опустились на колени перед ничтожным императришкой на балконе безвкусно наляпанного дворца – опустились не лавочники только, не мещане, – опустились интеллигенты! опустились студенты! – и в едином экстазе пели «Боже, царя храни»!?? Наш великий император, наш великий народ – разве это не черносотенство? И ещё несколько дней после того безсмысленная толпа с гимнами ходила по городу. Что с ними случилось со всеми? Безнадёжный народ. Безнадёжная страна. Как же можно с такой лёгкостью забыть казни, столыпинские галстуки, издевательства над свободной прессой, процесс Бейлиса – и опуститься на колени в гимне?! Нет, эта страна достойна была своего порабощения – царского, татарского, хазарского, какого угодно, это не страна, не народ! Но – интеллигенция??? Как же могла родиться эта всеподданнейшая (от одного слова кишки выворачивает, как можно этого не слышать?) телеграмма совета Петербургского университета: «Верьте, Великий Государь, ваш университет горит стремлением посвятить свои силы на служение вам и отечеству», – без этого-то холуйства можно было обойтись?
– Что вы об этом думаете, девочки? Вероня, что ты об этом думаешь?
Вероня, со своим добротным спокойным взглядом:
– Ну, вкуса нет, конечно.
Ну хоть с начала начинай!
– Вку-уса? Да «Великий Государь» – это не черносотенство? А если бы ваши курсы такую телеграмму – вы бы протестовали? ваши подруги – протесто…?
– Ну, тё-тя, – как от невозможного поводила Вероника, – но в этих протестах, уходах – ещё же меньше вкуса! Это – стадность…
В том и трагедия: ни к чему происходящему они никак не относились! Их современный нигилизм состоял в том, что они были безчувственны к подлостям и предательствам. К гражданскому пафосу их уши и сердца были заложены, а какая-нибудь глупенькая выставка «Мира искусства» казалась им откровением. Куда подевался душевный огонь русского студенчества? Что за лишай на молодёжь!
Да что говорить о молодёжи, если сама Государственная Дума сыгралась в траги-опереточном однодневном заседании поддержки национальных восторгов? Сойтись на один день, пропеть хвалу империализму и тут же разойтись – это разве похоже на достойный парламент? Хотя надо признать: социалистические депутаты всё-таки не дали себя заморочить. Хаустов пообещал: социалистические силы всех стран сумеют превратить нынешнюю войну в последнюю вспышку капиталистического строя. А блистательный Керенский в смелой речи успел нашвырять упрёков власти: что затыкают рот демократии; и что даже сейчас не дают амнистии политическим борцам; и не хотят примириться с угнетёнными народностями в Империи; и бремя военных издержек возлагают на трудящихся. Всё это сумел сказать, смельчак, не подавленный патриотическим рыком вокруг, и «неискупимую ответственность» за войну не пропустил, а в заключительном восклицании искусно-тонко намекнул на революцию: «Крестьяне и рабочие! Защитив страну, освободите её!» А в думском отчёте жульнически ошиблись: «Крестьяне и рабочие, защищайте страну, освободите её!» – то есть будто бы от немцев освободите! – только у нас можно так нагло безнаказанно выворачивать мысль!
А по этим девушкам – только скользило, бровями не вели. И то политическое ободрение, какое выступало из просочившихся теперь известий о поражении наших войск, – тоже миновало их. Они безразлично выслушивали по необходимости, Вероня с мягким упорством, Ликоня с рассеянным недоумением, вяло доедали варенье, косились на часы. Возражать – они даже не искали, они – презирали бы возражать, только пофыркивали на старомодность. Им – всегда нужно было идти куда-нибудь из их глуховатого угла 21-й линии и Николаевской набережной, – но не в рабочую школу, конечно, не нести просвещенье народу, а самим смаковать-потреблять: на спектакль, на поэтический вечер, на лекцию о «ценности жизни» или на диспут о «проблемах пола».
Если же оставались дома, то это было иногда и оскорбительней. В той же столовой, где большой портрет Михайловского и невдали от портрета дяди Антона с его предчувствованной обречённостью, плотноватая Вероня, с ворохом волос над неуклончивым лбом и мнимо-глубинным взглядом, садилась на диван, поджав ногу, а маленькая Ликоня, стоя у стены, кончиками пальцев, запутанных в шали, упираясь позади себя, покачиваясь корпусом и головой, с недоуменным видом, вопросительным маленьким детским ртом, выражала себя словами заёмными, стихами кощунственными:
Разрушающий – будет раздавлен,
Опрокинут обломками плит.
И, всевидящим Богом оставлен,
Он о смерти своей возопит.
60