Валентин Распутин - Живи и помни
Пока она дождалась Надьку, уж смерклось, пожухший за дневное тепло снег подмерз и приятно хрустел под ногами. Весь нижний край деревни будто вымер ни голоса и ни стука, лишь в нескольких избах слабо мерцал старушечий свет. Собаки и те сбежались к дому Вологжиных, откуда доносилось их бестолково-радостное гавканье. Там же слышались возня и крики ребятишек. Настена и Надька шли молча и торжественно, невольно прямя шаг, охваченные общим праздничным волнением. Впервые оттуда, с войны, с кромешной битвы, пришел человек, чтобы остаться с ними, - пришел как посыльный, как вестник от всех мужиков: скоро, бабы, скоро. Скоро все выяснится окончательно: одним рыдать, потеряв последнюю надежду, другим радоваться, а всем вместе начинать новую жизнь.
У Вологжиных было людно, шумно; две десятилинейные лампы, пристроенные под потолок, освещали в большой горнице застолье. Во главе стола сидел он Максим, похудевший, почерневший, с коротко подстриженной, как у арестанта, головой, глазастый, разомлевше-счастливый. Правая, забинтованная рука висела, оттягивая шею, на марлевой повязке, с левой стороны сидела на коленях, побрякивая медалями на отцовской гимнастерке, шестилетняя Верка, младшая из двух вологжинских девчонок. Надька подошла первой, поздоровалась с Максимом за руку, сказала:
- С возвращением!
И Настена вслед за ней повторила:
- С возвращением.
На лавках вокруг двух сдвинутых вместе столов сидели старики, бабы; рядом с Максимом справа, оттерев от него Максимова отца, деда Ефима, громоздился, что твой друг и брат, уже пьяненький Нестор, слева место было оставлено для Лизы, но она едва успевала бегать из кути в горницу и обратно. Лиза сияла - сияло ее лицо, обычно бледное, унылое, сияли, захлебываясь от радости, глаза, сияла под голубенькой кофточкой прогнувшаяся грудь - сияло все, сияла вся, сияла вовсю. Она усадила Настену и Надьку и, не сдержавшись, обняла их, прижала к себе, зашептала:
- Еще утром ниче не знала. Ячмень вместе чистили. Ячмень... всхлипнув, она засмеялась и убежала.
Максим, улыбаясь, смотрел на них - на Настену и Надьку. Они сидели как раз напротив него, по другую, дальнюю сторону стола. Настена опустила глаза и услышала, как Максим спросил:
- Ну, Настена, когда ты своего будешь встречать? Настена сжалась и покраснела; как можно спокойней, не сразу подняв голову, она ответила:
- Я уж и не верю, что доведется встречать. Потерялся где-то мой...
- Кто - Андрей потерялся?
- Он в госпитале лежал... тоже раненый. А после его обратно, значит, на фронт. - Настена говорила и больше всего чувствовала на себе внимательный, пытливый взгляд Иннокентия Ивановича. - С той поры ни слуху ни духу. Не знаю... Ничего не знаю.
- Ну, найдется.
- Дак это... всерьез потерялся, - взялся объяснять Иннокентий Иванович, поглядывая на Настену. - Тут с расследованиями приезжали, спрашивали. Нигде, видать, по документам не значится.
- Перехватили где-нибудь по дороге в другую часть. Это сколько угодно бывает. А письмо теперь не всякое до места доходит, - уверенно сказал Максим, и Настене от этой уверенности почему-то сразу стало легче, будто она и в самом деле не знала, что с Андреем.
Откуда что и взялось у Лизы: вроде не чаяла, не ждала, а стол был заставлен. Куриц, понятно, порешили сегодня, но соленые ельцы достояли с лета и береглись скорей всего специально для этого случая, как и самогонка, которая выстаивалась в четверти не год, а то и не два. Так же и у других баб, кому еще осталось кого ждать: сама будет голодать, ребятишек недокормит, а припас для встречи оставит. Скольким из них уже пришлось доставать этот припас со слезами! Прошлой осенью Агафья Сомова, получив похоронку на сына и отголосив первые дни, собрала баб, выставила спирт, о котором за войну забыли, что он есть, наготовила вместе с блинами да киселем всякой закуски, и пошел тот спирт на поминки. Не у одной Агафьи так вышло теперь только вспоминай, и неизвестно еще, кому судьба готовит такой же оборот. Пока не ошиблась одна Лиза.
Лиза подливала, и за столом стало совсем шумно. Нестор порывался запевать, но его не поддерживали, на него вообще как-то не обращали внимания. Кое-кто из стариков уже отвалился от стола и пристроился на корточках вдоль стены, взявшись за курево; тут же, не подымаясь, они принимали от Лизы стаканы и чокались. Иннокентий Иванович подсел к Максиму и завел серьезный и умный разговор об Америке - о том, как она воюет и когда можно ждать там революцию. Максим отвечал неохотно - видно было, что Иннокентий Иванович знает об этом больше, особенно о революции. Верка задремала на коленях у отца; Лиза хотела унести ее в постель, но Верка ухватилась за отца, закричала - пришлось оставить ее в покое. Кто-то спросил, и Максим не в первый, наверное, раз взялся рассказывать, как в госпитале ему хотели отнять руку, но он не дал - добро бы левая, а то основная, правая рука, без нее совсем калека, но теперь с ней еще нянькаться да нянькаться. Надька, хлопнувшая стакан самогонки, поинтересовалась:
- А ее это... в сторону-то сдвинуть можно?
- Куда в сторону? Зачем?
- Ну, ночью-то она мешать не будет?
Максим засмеялся:
- Мешать будет - Лиза отрубит.
- Я тебя, Надька, из колхоза за такие разговоры выгоню, - ухмыляясь, заявил Нестор.
- Сиди ты. Выгоняла. Как бы тебя самого не поперли, - взвилась Надька, но как-то без злости, лишь бы отшить. - Вот придут мужики, и припухнешь как миленький. Хватит, покомандовал над нашим братом, покуражился. Не все коту масленица.
- Я над вами куражился? - обиделся Нестор. - А, бабы? Я куражился? Бабы молчали.
- Слушай ты ее, - вступилась за Нестора Василиса Рогова, которую в деревне звали Василисой Премудрой, - толстая, неповоротливая, ничуть не похудевшая за войну баба, с толстым же, басистым голосом.
- А че слушай?! Че слушай?! Не правда, че ли?
- Не все, Надежда, что тебе под язык попало, можно на люди высказывать, - важно наставляла Василиса Премудрая. - Фронтовик не успел на родной порог заступить, а ты ему подковырки подбрасываешь.
- Какие подковырки? Он, конечно, первым делом нас с тобой всю ночь станет слушать, какие мы ему сказки расскажем, а про Лизу забудет. У него, поди, одна рука только подбита, остальное в сохранности.
Максим опять засмеялся, и вслед за ним заклохтали сквозь кашель старики.
- Я знаю, - наступала Надька, - это ты меня, Василиса, боишься. Бойся, бойся: вот Гаврила твой придет, я его быстренько охомутаю. Я помоложе тебя буду, тебе со мной не справиться.
- Я за Гаврилу спокойная, - насмешливо ответила Василиса.
- Чего это ты, интересно, за него спокойная? Святой он у тебя, че ли?
- Святой не святой, а с тобой займоваться не будет. Зачем ему добрую птицу на сороку менять? Ты же сорока, тебе лишь бы пострекотать.
- Ой, глядите-ка, сравнила! - обрадованно зачастила Надька. - Я сорока - ладно, а ты-то что за добрая птица? Уж не та ли, что вся в черном летает да одно только слово знает?
- Нет, Надежда, - хитровато улыбаясь в свою рыжую бороду, вступил Иннокентий Иванович. - Тебе под Василису не подкопаться, там фундамент глубокий. Гаврила с фронта посылки-то, однако, не тебе шлет. Сколько посылок пять, однако, в этом году было? - обернулся он к Василисе. - Или поболе? Та замялась:
- Я не считала.
- Она их даже не открывала, - съязвила Надька. - Вместо табуреток держит.
- А это уж не твоя забота, как я их держу.
Но Надька разошлась, остановить ее было непросто.
- Сколько ты, Лиза, от своего красноармейца посылок получила? спросила она.
- Ни одной не получала.
- Я бы его после этого на порог не пустила. Че ж ты тоже, как одна худая птица, без понятия? Еще и радуешься.
- А мне и не надо никаких посылок, - счастливо засмеялась Лиза. - Я сегодня говорю: давайте, говорю, корову забьем, чтобы встретить дак встретить. Они меня очурали. Рубите, говорю, тогда всех до последней куриц, чтоб я их больше не видала. Они и куриц пожалели. Даст бог, все наживем, только б вместе быть. Я бы одна загибла, не выжила, от тоски бы загибла, а то руки на себя наложила.
- Значит, загибла бы? - натянуто, с подманкой переспросила Надька.
- Загибла бы, загибла.
- А то руки на себя наложила?
- Ага.
- Чего ты приставляешься, Лиза? - вкрадчиво начала Надька и не выдержала, голос ее от обиды дрогнул и раскрылся. - Это че же - значит, мне, Катерине вот, Вере, Капитолине - всем нам руки на себя накладывать? Так, че ли? Думаешь, ты его больше всех любила, больше всех ждала? Думаешь, мы их сами потеряли? Ты, Лиза, не была в нашей шкуре и не говори. У меня бы и руки на себя не заржавело наложить, да ребятишек куда? От него только и осталось на белом свете, что ребятишки, - как же их-то загубить? Ты не знаешь, как все внутри головешкой обуглилось, уж и не болит больше, а горелое-то куда-то обваливается, обваливается... Ты теперь будешь бабой, женой жить, будешь обниматься, миловаться, а я нет, я только рабочая сила, затычка во всякую дырку, кормилица-поилица, я для себя кончилась. Да если бы знать, что так выйдет, я бы хоть раньше-то всласть пожила, чтоб было о чем вспоминать, а то все на потом, на потом оставляла, долго собиралась припеваючи жить дооставлялась. Теперь вся память-то что о войне, эту память ничем не вывести, остальное уж вымыло или высохло - нету.