Александр Грин - Том 1. Рассказы 1906-1912
Он выкладывал эти бредни, не улыбаясь, с чувством сокрушения в голосе. Широко открытые глаза Ассунты смотрели на него с недоумением, замаскированным слабой улыбкой.
– Я знал Хейля, – сказал Тинг, стараясь переменить разговор, – он напечатал мою статью в прошлом году. Он ведь служит в редакции «Знамя Юга», а зимой, во время последних восстаний, был военным корреспондентом.
– Политическую статью, – полуутвердительно кивнул Блюм. – Я знаю, вы требовали уничтожения налога на драгоценности. Эта мера правительства не по вкусу женщинам; да, я вас понимаю.
Невозможно было понять, смеется или серьезно говорит этот человек с круглым, дрожащим ртом, неподвижными глазами и жирным закруглением плеч.
– Тинг, – сказала Ассунта, и улыбка ее стала определеннее, – господин Гергес хочет сказать, конечно, что ты не занимаешься пустяками.
Блюм поднял голову; взгляд ее остановился на нем, спокойный, как всегда; взгляд, рождающий глухую тоску. Он почувствовал мягкий отпор и внутренно подобрался, намереваясь изменить тактику.
– Политика, – равнодушно произнес Тинг, – это не мое дело. Я человек свободный. Нет, Гергес, я написал о серебряных рудниках. Там много любопытного.
Он посмотрел в лицо Блюма; оно выражало преувеличенное внимание с расчетом на откровенность.
– Да, – продолжал Тинг, – вы, конечно, слышали об этих рудниках. Там составляются и проигрываются состояния, вспыхивает резня, разыгрываются уголовные драмы. Я описал все это. Хейль исправлял мою рукопись, но это неудивительно, – я учился писать в лесу, столом мне служило седло, а уроками – беззубая воркотня бродяги Хименса, когда он бывал в хорошем расположении духа.
– Тинг – сын леса, – сказала Ассунта, – он думает о нем постоянно.
– Бродячая жизнь, – торжественно произнес Блюм, – вы испытали ее?
– Я? – Тинг рассмеялся. – Вы знаете, я здесь живу только ради Ассунты. – Он посмотрел на жену, как бы спрашивая: так ли это? На что она ответила кивком головы. – Родителей я не помню, меня воспитывал и таскал за собой Хименс. В засуху мы охотились, в дожди – тоже; охотились на юге и севере, западе и востоке. А раз я был в партии золотоискателей и не совсем несчастливо. Я жил так до двадцати четырех лет.
– Придет время, – угрюмо произнес Блюм, – когда исчезнут леса; их выжгут люди, ненавидящие природу. Она лжет.
– Или говорит правду, смотря по ушам, в которых гудит лесной ветер, – возразил Тинг, инстинктивно угадывая, что чем-то задел Гергеса. От лица гостя веяло непонятным, тяжелым сопротивлением. Тинг продолжал с некоторым задором:
– Вот моя жизнь, если это вам интересно. Я иногда пописываю, но смертельно хочется мне изложить историю знаменитых охотников. Я знал Эйклера, спавшего под одеялом из скальпов; Беленького Бизона, работавшего в схватках дубиной, потому что, как говорил он, «грешно проливать кровь»; Сенегду, убившего пятьдесят гризли; Бебиль Висельник учил меня подражать крику птиц; Нежный Артур, прозванный так потому, что происходил из знатного семейства, лежал умирающий в моем шалаше и выздоровел, когда я сказал, что отыскал тайник Эноха, где были планы бобровых озерков, известных только ему.
Глаза Тинга светились; увлеченный воспоминаниями, он встал и подошел к решетке веранды. Блюм, красный от спирта, смотрел на Ассунту; что-то копилось в его мозгу, укладывалось и ускользало; входило и выходило, ворочалось и ожидало конечного разрешения; эта работа мысли походила на старание человека попасть острием иглы в острие бритвы.
– А что вы любите? – неожиданно спросил он таким тоном, как будто ответ мог помочь решить известную лишь ему сложную математическую задачу. – Я полагаю, что этот вопрос нескромен, но мы ведь разговорились.
В последних его словах дрогнул еле заметный насмешливый оттенок.
– Ну, что же, – помолчав, сказал Тинг, – я могу вам ответить. Пожалуй – все. Лес, пустыню, парусные суда, опасность, драгоценные камни, удачный выстрел, красивую песню.
– А вы, прелестная Ассунта, – льстиво осклабился Блюм, – вы тоже? Между нами говоря, жизнь в городах куда веселее. Женщины вашего возраста делают там себе карьеру, это в моде; честолюбие, благотворительность, влияние на политических деятелей – это у них считается большим лакомством. Вы здесь затеряны и проскучаете. Как вы живете?
– Я… не знаю, – сказала молодая женщина и засмеялась; краска залила ее нежное лицо, растаяв у маленьких ушей. Она помолчала, взглядывая из-под опущенных ресниц на Гергеса. – Я очень люблю вставать рано утром, когда еще холодно, – несмело произнесла она.
Блюм громко захохотал и поперхнулся. Сиплый кашель его бросился в глубину ночи; брезгливая тишина медленно стряхнула эти звуки, чуждые ее сну.
– Жизнь ее благословенна, – сухо сказал Тинг, – а значение этой жизни, я полагаю, выше нашего понимания.
Блюм встал.
– Я пойду спать, – заявил он, зевая и щурясь. – Негр приготовил мне отличную постель вверху, под крышей. Мой пол – ваш потолок, Тинг. Спокойной ночи.
Он двинулся, грузно передвигая ногами, и скрылся в темноте. Тинг посмотрел ему вслед, задумчиво посвистал и обернулся к Ассунте. Один и тот же вопрос был в их глазах.
– Кто он? – спросила Ассунта.
– Я это же спрашиваю у себя, – сказал Тинг, – и не нахожу ответа.
Блюм остановился за углом здания; он слышал последние слова Тинга и ждал, не будет ли чего нового. Слепящий мрак окружал его; сердце билось тоскливо и беспокойно. За углом лежал отблеск света; слабые, но ясные звуки голосов выходили оттуда – голоса Ассунты и Тинга.
– Вот это я прочитаю тебе, – расслышал Блюм. – Для стихов это слишком слабо, и нет правильности, но, Ассунта, я ехал сегодня в поезде, и стук колес твердил мне отрывочные слова; я повторял их, пока не запомнил.
Блюм насторожил уши. Короткая тишина оборвалась немного изменившимся голосом Тинга:
В мгле рассвета побледнел ясный
ореол звезд,
Сон тревожный, покой напрасный
трудовых гнезд
Свергнут небом, где тени утра
плывут в зенит,
Ты проснулась – и лес дымится,
земля звенит;
Дай мне руку твою, ребенок
тенистых круч;
Воздух кроток, твой голос звонок,
а день певуч.
Там, где в зное лежит пустынный,
глухой Суан,
Я заклятью предаю небо
четырех стран;
Бархат тени и ковры света
в заревой час,
Звезды ночи и поля хлеба –
для твоих глаз.
Им, невинным близнецам смеха,
лучам твоим,
Им, зовущим, как печаль эха,
и только им,
Тьмой завешенный – улыбался
голубой край
Там, где бешеный ад смеялся
и рыдал рай.
Он кончил. Блюм медленно повторил про себя несколько строк, оставшихся в его памяти, сопровождая каждое выражение циническими ругательствами, клейкими вонючими словами публичных домов; отвратительными искажениями, бросившими на его лицо невидимые в темноте складки усталой злобы…
Разговор стал тише, отрывистее; наконец, он услышал сонный и совсем, совсем другой, чем при нем, голос Ассунты:
– Тингушок, возьми меня на ручки и отнеси спать.
IV Последняя точка ХейляРасширение лесной медленно текущей реки оканчивалось грудой серых камней, вымытых из почвы разливами и дождями. Человек, сидевший на камнях, посмотрел вверх с ощущением, что он находится в глубоком провале. Меж выпуклостей стволов реял лесной сумрак; пышные болотные папоротники скрывали очертание берегов; середина воды блестела густым светом, ограниченным тенью, падавшей на реку от непроницаемой листвы огромных деревьев. У ног Блюма мокли на круглых с загнутыми краями листьях белые и фиолетовые водяные цветы, испещренные красноватыми жилками; от них шел тонкий сырой аромат болота, сладковатый и острый.
Блюм посмотрел на часы; девственный покой леса превращал их тиканье в громкий, суетливый шепот нетерпеливого ожидания. Он спрятал их, продолжая кусать губы и смотреть на воду; затем встал, походил немного, стараясь не удаляться от берега, возвратился и сел на прежнее место.
Прошло несколько времени. Маленькое голубое пятно, только что замеченное им слева, пропадало и показывалось раз двадцать, приближаясь вместе с неровным потрескиванием валежника; наконец, бритые губы раздвинулись в сухую улыбку, – улыбку Хейля; он шел к Блюму с протянутой рукой, разглядывая его еще издали.