Николай Карамзин - Том 1. Письма русского путешественника. Повести
В конце повести князь Холмский читает клятвенное обещание Иоанна от своего имени и имени всех своих преемников блюсти пользу народную; если же клятва будет нарушена, говорит Иоанн, «да исчезнет род его»; и тут Карамзин в подстрочном примечании констатирует, что «род Иоаннов пресекся». Может быть, здесь скрыто предостережение исторически мыслившего Карамзина молодому императору Александру – помнить обязанности идеального государя «блюсти пользу народную».
«Марфа Посадница», раскрывая трагедию вольного Новгорода и Марфы Борецкой, обнаруживала противоречия мировоззрения писателя. Историческая правота в его изображении, несомненно, на стороне Новгорода. И в то же время Новгород обречен, мрачные предзнаменования предвещают близкую гибель вольного города, и предсказания действительно оправдываются. Почему? Карамзин не отвечает, не может ответить, как не мог он ответить, почему должна погибнуть бедная Лиза, почему должен покончить самоубийством Алонзо в «Сиерре-Морене», почему должно разразиться несчастье в Борнгольмском замке.
Проза и поэзия Карамзина оказали сильное воздействие на современную ему и последующую русскую литературу. Правда, ближайшие по времени ученики его, за исключением Жуковского и Батюшкова, были малоталантливые, а то и просто бездарные эпигоны, подхватившие чисто внешние приемы раннего периода творчества своего учителя и оказавшиеся не способными понять его сложное, противоречивое, непримиренное в своих противоречиях развитие.
Прежде всего писатели нового поколения учились у Карамзина изящному и богатому литературному языку, и это одна из самых больших его заслуг, хотя вскоре после выступления Пушкина язык его устарел. Однако именно от Карамзина идут в русской литературе XIX века искания средств для точного выражения душевных переживаний, «языка сердца».
Историки русского литературного языка и литературоведы давно и настойчиво говорят о «языковой реформе» Карамзина. Одно время все изменения, происшедшие в русском литературном языке на рубеже XVIII в XIX веков, приписывали целиком Карамзину. В последние десятилетия уже учитывают роль его предшественников – Новикова, Фонвизина и Державина. Чем более внимательно изучается литература последней четверти XVIII века, тем яснее становится, что многие старшие современники и сверстники Карамзина – И. А. Крылов, А. Н. Радищев, М. Н. Муравьев, В. С. Подшивалов, В. Т. Нарежный, И. И. Мартынов и др. – подготовляли почву для его «языковой реформы», работая в одном с ним направлении и в области прозы и в области стиха и что этот общий процесс нашел в Карамзине наиболее яркое и авторитетное воплощение.
Самым ценным и важным в том, что называют «языковой реформой» Карамзина, был отказ от обветшалой славянской лексики, применявшейся по традиции только в письменном литературном языке и постепенно вытесненной из разговорной речи образованных слоев русского общества. Отказ от славянизмов начался у Карамзина еще во время его работы в «Детском чтении». Возможно, этот отказ обусловлен влиянием Новикова, чьи статьи этой поры совершенно свободны от славянизмов лексических и синтаксических. Усвоенная им еще в юности точка зрения стала в дальнейшем сознательно применяемым принципом. Конечно, отказ от славянской лексики требовал от Карамзина создания русских языковых соответствий, которые ему почти всегда удавались.
Не менее важна и деятельность Карамзина как творца значительного числа неологизмов другого порядка, частью создававшихся им по образцу соответствующих иностранных слов, частью представлявших просто русские переводы – кальки, частью являвшихся иностранными словами, которым писатель придавал русское обличье.
Принято считать, что будто бы Карамзин уничтожил установленное Ломоносовым «деление» русского литературного языка на три стиля – «высокий», «посредственный» и «низкий» – и обратился к живому разговорному языку образованных кругов современного ему общества. Это суждение не вполне точно.
Карамзин имел перед глазами не язык Ломоносова, а язык эпигонов автора рассуждения «О пользе книг церковных в российском языке». Эти писатели, неумелые, неправильно понявшие гениальные идеи Ломоносова, вопреки его предупреждениям, стали наводнять литературный язык редкими славянскими словами и оборотами, щеголяли тяжеловесными грамматическими конструкциями, превращали литературные произведения в нечто малодоступное «среднему» читателю. Не против Ломоносова, а против Елагина и других членов Российской Академии выступал Карамзин, из их писаний приводил он цитаты, с ними вел борьбу.
Опровергнуть стилистические принципы Ломоносова Карамзину было не так легко и, главное, вовсе не нужно.
Следуя за античными теоретиками стилистики и применяя к русскому («российскому») языку их учения о трех стилях, Ломоносов в этом отношении не сделал ничего принципиально нового. Глубина и величие, гениальность его открытия состояли в том, что он определил лексические и стилистические соотношения двух стихий «российского», то есть литературного русского языка – книжной церковнославянской и разговорной русской. Античное учение о высоком, среднем и низком стилях Ломоносов связал со своим открытием соотношения славянского и русского языков, и в этом заключалась его великая заслуга перед русской культурой. Такие разные по своему характеру стили существуют и сейчас в языке каждого высококультурного народа, обладающего большой, развитой художественной литературой. И если мы один стиль художественной литературы называли «книжным», а не «высоким», а другой «литературно-разговорным», а не «посредственным» и, наконец, третий «просторечным», а не «низким», то никакой отмены, тем более «уничтожения» ломоносовского учения о трех стилях в этом видеть нельзя. Античные теоретики и Ломоносов были правы: они открыли объективные закономерности стиля, зависящие от тематики, задания и целенаправленности литературного произведения.
Ломоносов вовсе не отдавал предпочтения высокому стилю, как иногда говорят, а вполне резонно и исторически правильно указывал сферу применения каждого стиля в соответствующих жанрах.
В свою очередь, Карамзин не все своп произведения в прозе и в стихах писал одинаковым разговорным языком литературно образованных слоев русского общества. «Марфа Посадница» решительно непохожа на «Бедную Лизу», «Сиерра-Морена» стилистически резко отличается от «Натальи, боярской дочери», «Моей исповеди». И у Карамзина был свой «высокий» стиль – в «Марфе Посаднице», «Историческом похвальном слове императрице Екатерине II», «Истории государства Российского». Однако те жанры – поэтические и прозаические, – которые он культивировал, требовали по всякой стилистике «среднего» стиля. Можно сказать, что у Карамзина не было «низкого» стиля, это правильно; однако «Моя исповедь» написана все же «сниженным» стилем по сравнению с «Бедной Лизой», «Островом Борнгольмом», «Афинской жизнью».
У Карамзина, мастера сюжетной повести, лирического очерка, психологического этюда, автобиографического романа, учились главным образом люди следующего поколения, начиная от А. Бестужева-Марлинского и продолжая Пушкиным, Лермонтовым и другими писателями 1830-х годов.
9Преодоление идейного кризиса повело и к изменению эстетических убеждений. Карамзин отказывается от своей прежней субъективистской позиции. Опираясь на опыт работы в «Московском журнале», он после многолетнего молчания испытывает в изменившихся обстоятельствах необходимость подробно изложить свои новые взгляды. Так вновь появляется нужда в критике. В 1797 году Карамзин пишет две крупные статьи: «Несколько слов о русской литературе», которую печатает во французском журнале, и предисловие ко второму сборнику «Аонид». В предисловии он не только дает критическую оценку поэтическим произведениям, тяготеющим к классицизму, но и показывает, как отсутствие естественности, верности натуре делает их «надутыми» и холодными. Карамзин стал вновь утверждать, что писатель должен находить поэзию в обыденных предметах, его окружающих и ему хорошо известных: «…истинный поэт находит в самых обыкновенных вещах пиитическую сторону». Поэт должен уметь показывать «оттенки, которые укрываются от глаз других людей», помня, что «один бомбаст, один гром слов только что оглушает нас и до сердца не доходит», напротив – «умеренный стих врезывается в память».
Здесь Карамзин уже не ограничивается критикой классицизма, но подвергает критике и писателей-сентименталистов, то есть своих последователей, настойчиво насаждавших в литературе чувствительность. Для Карамзина чувствительность, подчеркнутая сентиментальность так же неестественны и далеки от натуры, как и риторика и «бомбаст» поэзии классицизма. «Не надобно также беспрерывно говорить о слезах, – пишет он, – прибирая к ним разные эпитеты, называя их блестящими и бриллиантовыми, – сей способ трогать очень ненадежен». Уточняя свою позицию, Карамзин формулирует требование психологической правды изображения, необходимости говорить не о чувствах человека вообще, но о чувствах данной личности: «…надобно описать разительную причину их (слез. – Г. М.), означить горесть не только общими чертами, которые, будучи слишком обыкновенны, не могут производить сильного действия на сердце читателя, но особенными, имеющими отношение к характеру и обстоятельствам поэта. Сии-то черты, сии подробности и сия, так сказать, личность уверяют нас в истине описания и часто обманывают, но такой обман есть торжество искусства». Это суждение не случайно для Карамзина конца 1790-х годов. В письме А. И. Вяземскому от 20 октября 1796 года он писал: «Лучше читать Юма, Гельвеция, Мабли, нежели в томных элегиях жаловаться на холодность и непостоянство красавиц. Таким образом, скоро бедная муза моя или пойдет совсем в отставку, или… будет перекладывать в стихи Кантону метафизику с Платоновскою республикою»[14].