Феликс Светов - Мое открытие музея
Глушили, само собой, но не так, как в Москве, можно было пробиться. Слушать слушаю, а ни одному слову не верю, ни нашему, ни ихнему: где им понять, что все это вранье, ничего не изменилось, не может измениться - вон они напротив, что ни день я их жду.
Хожу на почту, каждый день письма, посылки со всего света. Рядом со мной жил районный прокурор, здоровались мы с ним, о том, о сем, он поджидал меня у почты, марочки собирал: французские, английские, австралийские... А в письмах одно и то же: перестройка, еще месяц-другой - и ты дома... Да что вам понять, какой месяц-другой - навсегда, как бы дальше не потащили!
Нет, ни одному ихнему слову я не верил, особенно зимой 86-87-го, когда началось "помилование" и политзеки посыпались из лагерей - да что ему, зеку, если он гниет в лагере и уж точно там навсегда, да подавитесь любой бумагой подпишу!.. Людей не сломали на следствии, на этапах, в лагерях, а тут их добивали этими паскудными заявлениями, сбивали с толку, провоцировали, отмазывали ГБ от их собственной за все это вины, от их бесконечных преступлений и пакости. Перестройка им, а КГБ снова в белых штанах... Я-то в ссылке, мне легко было, я пишу письма - сколько хочу, и получаю - сколько угодно, я слушаю радио, пью водку под приличную закуску, могу звонить по телефону хоть в Москву...
Они и меня потащили, сначала в районную прокуратуру к моему приятелю-филателисту, а потом самолетом в область. Вот когда мне представился случай еще разок встретиться с моим полковником ГБ. Вы же однажды написали заявление о том, что не будете нарушать закон, сказал он мне, а рядом сидел прокурор области, сейчас это ваш последний шанс, не напишете, никогда отсюда не уйдете... Вы меня, говорю, один раз сделали, как дурачка, на живца взяли, квартиру сочинили, так думаете, я и сейчас захочу той же ценой уйти из своего барака? Да подавитесь своим шансом - больше никогда никаких заявлений... Научили, спасибо! (Обратно, разумеется, самолета не было, отправили автобусом - триста километров по заснеженным перевалам...).
А из Москвы пишут и пишут друзья-приятели: еще день, еще чуть-чуть...
И вот как-то вечером врубаю свой приемник: поет Окуджава, как соловей, и не какое-то "БИ-БИ-СИ"-"Свобода" - наша станция, репортаж из Ленинграда: "Возьмемся за руки, друзья!..". Кричат, аплодируют, кто-то другой ту же самую песню своим голосом, потом ту же - хором (видно, взялись за руки)... Ну, думаю, если сейчас скажут, что посвящена она мне, тогда...
Но ведь действительно моя песня, Булат посвятил ее мне в 69-70-м году, когда я написал "Опыт биографии" - все тот же самый "Опыт"! Булат был из первых читателей, позвонил и говорит: "Я тебе песню посвятил, там строчки из твоей книги..." - "Споешь?" - спрашиваю. Он прочитал по телефону. "А где же песня?" - говорю. - "Да будет, будет тебе песня...". А потом, на каждом концерте, предваряя исполнение, говорил: "Посвящается...". А я хвастливо оборачивался и ловил взгляды девушек.
Но шли годы - где они, те друзья, которые однажды взялись за руки, чтоб не пропасть поодиночке?.. Одни уехали, другие померли, третьи почему-то перестали держаться за руки - просто их разжали. А песня жила во мне и со мной. Моя песня.
Сижу у приемника, слушаю. Жду. Что-то еще поют, другое, а потом чей-то лихой голос: "Мы посоветовались, обсудили, проголосовали: теперь эта песня "Возьмемся за руки, друзья!", наш гимн, гимн КСП...". А как же я, думаю. Вот суки, думаю, я -тут, они - там, у них перестройка... Что ж никто про меня забыли?.. Много о чем я тогда думал, и все было не слишком печатно.
Я надел телогрейку, шапку, мороз стоял уже неделю, снега навалило выше крыш. До почты минут двадцать. Меня колотило от злости. Ужо тебе, думал я.
Адрес Окуджавы мне был хорошо известен, они с Ольгой присылали роскошные посылки: сигареты, чай, консервы, колбасу. И Ольга писала на ящике обратный адрес: "Москва, Божественный переулок..." Божественный, как же, думал я, шагая в темноте по тропинке между сугробами, - Безбожный переулок, Божественный он им... Телеграмма сложилась сразу, я ее чутко увидел на телеграфном бланке: "Москва, Безбожный... Окуджаве...".
Возьмемся за руки, думал я, шагая по тропинке, кто же интересно и с кем у них там берется за руки?..
Текст я сочинил такой - строка из другого поэта: "Спасибо вам, я греюсь у костра". И подпись.
Минут пятнадцать, пока шел, я так и эдак раскручивал телеграмму. И только когда подошел к почте - остановился. Что я делаю? - подумал я. Что я знаю о моем товарище и о том, что у него и как, и какое у меня право... Я люблю его, зачем же... Я повернулся и двинулся обратно.
Булат встречал меня в аэропорту, спустя полгода, после того как однажды меня вызвали в милицию, вручили паспорт и сказали, чтоб ехал куда хочу: "Хоть в Москву, хоть в Париж, хоть в Иерусалим...". Опять что-то подписывать? спросил я с тоской. Ничего не надо, - сказал начальник, - уезжайте поскорей, чтоб вас тут не было...
Я рассказал Булату о неотправленной телеграмме. Ты что, сказал он, я сам узнал об этом спустя сколько-то дней, меня тогда не было в Ленинграде, они мне и слова не сказали. Я больше не исполняю эту песню, хотя и жалко.
Я бывал потом на его концертах, он отвечал на записки с просьбой об исполнении: "Это гимн КСП, и я не имею к нему отношения".
Грустно, почти двадцать лет я прожил с этой песней...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Старый московский особняк в переулке, открыла мне дверь служительница, я сказал, что договорился, и пошел в открытую дверь, сам не зная куда. На стенах, уже в вестибюле, - картины, начало какой-то экспозиции, я ничего не понял, прошел коридорчик к подножью деревянной лестницы и стал подниматься по скрипучим ступеням. Три марша.
Да вспомнил я, вспомнил! Жил тут когда-то знаменитый московский художник, коллекционер, после революции его "уплотнили", устроили коммуналку, а ему одну-две комнатки со всеми его картинами-коллекциями. Как же он поднимался по этой лестнице, вроде что-то было у него с ногой, во всяком случае, ходил с палкой, а может, и не поднимался, потому как никогда не спускался, сидел себе... Тут и я, пожалуй, спущусь только стрезва, спьяну едва ли...
Наверху слышались голоса, смех, потом чей-то горячий голос: "Глупость, глупость все это, отмазка, ровным счетом ничего не выйдет, не получится, какой идиот даст нам на это...". Веселый тенор отозвался: "Сначала ты ему дай, а потом, может, и нам что-то перепадет..."
На этих словах я вошел, и они уставились на меня.
Это была большая комната, на стенах вкривь и вкось огромные фотографии знаменитых поэтов, афиши, под ними письменные столы, заваленные бумагами, книгами, у одной стены диванчик, перед ним круглый стол под клеенкой... Лохматая в очках пила чай, посреди комнаты дама в алом платье с большим разрезом, подчеркивающим и отчасти открывающим ее пышные формы, сильно намазанная, с дымящейся сигаретой, в кресле малый в расстегнутой до пупа рубашке...
- Здравствуйте, - сказал я, - мне бы...
- Да вы заходите, - сказал малый и чему-то засмеялся, - а я знаю, к кому вы пришли.
- А как вы догадались? - спросил я.
- Тут и догадываться нечего, - продолжал улыбаться малый, - ее все ищут.
- Кто-то находит? - спросил я.
- Кому-то удается, - сказала дама в алом платье, лицо у нее все время менялось: сначала казалось, она на всех заранее обижена, даже я в чем-то перед ней виноват, потом что-то в ней щелкнуло, и она заулыбалась полными яркими губами. - Кому-то удается, - повторила она, - хотя ни у кого ничего хорошего не получается.
- Я и вас знаю, - сказал малый, встал с кресла и протянул руку, - Кирилл.
- Хотите чаю?.. - спросила лохматая. - А может, кофе?.. У нас, правда, небольшое совещание, но мы...
Над диванчиком был прикноплен лист ватмана, а на нем черным фломастером: "Дантес не стоил выеденного яйца Пушкина".
- Очень патриотично, - сказал я, прочитав надпись, - а кто автор?
- Старшеклассник из Пензы, - сказал малый, - никто из писателей не додумался бы.
- Поразительное чувство языка, - сказал я, - несомненно, врожденное, такому не научишь.
- Кстати, - сказала дама в алом платье, сейчас она говорила со мной как с давним знакомцем, - вы нам должны помочь. Можете прямо сейчас позвонить Солженицыну?.. Или на худой конец - Наталье Дмитриевне?
- Зачем? - удивился я.
- Мы готовим выставку - "Когда русская проза пошла в лагеря".
- Пошла и не вернулась, - подхватил малый, - он один только и вернулся, но с нами явно не хочет иметь дела.
- Тогда он едва ли и меня услышит, - сказал я.
- Так вам чай или кофе? - спросила лохматая.
- Спасибо, - сказал я, - не буду мешать. Позвоните Войновичу, он легко откликается на такие темы.
- Между прочим, если подумать... А ведь очень неплохая мысль? - сказала дама в алом платье. - Подумайте! В конце концов какая разница, куда она пошла, проза, я имею в виду - на восток или на запад?
- Никакой, - сказал малый, - не говоря уже о том, что земля круглая, и Солженицын, кстати, это и доказал - его отправили на запад, а он вернулся с востока. К тому же запад привлекательней: там много денег и они более зеленые... - малый засмеялся собственному остроумию.