Арсен Титов - Большой верблюжий рассказ
В каком-то большом ресторане нас за Пушкина поприветствовали два кавказца в спортивных костюмах. Один сказал здравицу, а другой молча отсалютовал фужером. При этом Полинька неуловимо превратилась в газель. Я восхитился превращению. Говоривший здравицу оказался осетином, а его приятель - чеченцем. Узнав, что мы с товарищем Нейманом из Свердловска, они спросили, велика ли наша область. Интерес к географической точности был не праздным. Они оба учились в местной школе милиции, и их ждали зоны по северу нашей области.
- Как там? - спросили они, имея в виду климат.
Я вспомнил обледенелую, падавшую поверх снега листву в день моего отъезда, и мне захотелось туда. Не прерывая разговора, я стал сочинять телеграмму. Когда пришел к единственному слову, которое мне показалось необходимым, встал из-за стола.
- В даретхану? - спросил товарищ Нейман.
Азиатское слово означало туалет. С моим единственным для телеграммы оно не соседствовало. Я рассердился. На секунду. Ну, еще на одну. Более сердиться на товарища Неймана могла только сволочь.
- Выпьем за нашу дружбу! - сказал я по-осетински, а по-чеченски сказал: - Да погибнет враг! - сказал, что знал. Наоборот никак бы не вышло.
Времени на восторги я не дал. Попросил прощения и выбежал послать в стылую, дымную от заводов нашу хмарь то единственное слово, от которого хоть один листик да должен зазеленеть. Я - сволочь, говорил я себе. Хотя я и не умею сердиться на товарища Неймана более двух секунд, но я - сволочь. Я здесь. А моя симпатич..., то есть моя лю... моя би... моя - кто?.. она там! Римская стопа твердо ступила на плиты улицы - к почтамту. Добрые люди, где здесь почтамт?.. Спасибо! Ачу! Ачу - это спасибо по-местному. Уже выучил. Стопа - туда. Лю... - кто? Би... - кто? Единственное слово, которое с ее щек соберет льдинки слез. Кто она мне? Лю... - шаг к почтамту, римский шаг. Би... - шаг, римский. Ма... - шаг. Нет, быстрее. Надо быстрее. Римский шаг и слог. Шаг - и слог. Шаг - и слог. Лю-би-ма-я. Я нахожусь здесь. А моя любимая - там. Ей нужно мое слово. Мне нужно мое слово. Отчего только сейчас? Потому что сволочь. Шаг - слог. Шаг - слог. Сволочь. Сволочь. Отчего только сейчас? Сейчас - отчего? По ступеням - в зал. Шаг, шаг, шаг, шаг римские. Было когда-то четыре верблюда у дона Педро. Бланк. Ручка. Адрес. Фамилия. Имя. Слово. Тепло. Хочу к ней. Вместе со словом. Лю-би-ма-я. Подпись. Сдал. Девушка порозовела:
- Извините, одним словом или как у вас?
- Как у нас.
- Но это дороже.
- Можете срочной?
- Обязательно.
- А еще срочней. Совсем срочно?
- Правительственная.
- Сейчас же. И раздельно.
Обратно - римским. Отчего же сейчас? Сволочь. К ней. Поцеловал в марте. В прошлый случайный приезд. Примчался утром с гвоздиками. Ждала. И не ждала. Боялась не дождаться. Ждала. Прибежал. Вечером поцеловались. Ночь провели в аэропортовском экспрессе. Водителю: нам некуда идти. Можно с вами? Улыбнулся: сиди, командир! До утра - в автобусе. Целовались и спали. Урывками. А схватило только сейчас. Сволочь. Хорошо, что правительственная. Не сволочь, а телеграмма. Вечером получит. Уже вечером. Шаг, шаг, шаг, шаг. Римские. У дона Педро, и он с успехом на них не спеша весь мир объехал. Весь. И Андхой, Даулатабад, Меймене. А где же письма от нее? Плиты улицы. Весь мир объехал. И Андхой, Даулатабад, Меймене. Где ее письма? Ресторан. Вестибюль. Писем от нее нет. И ей меня не надо.
- Ладо! - слышу голос товарища Неймана.
Ей ме ня не на до.
- Ладо!
Товарищ Нейман спешит навстречу. Остановились.
- Ох этот наш Пушкин! - радостно говорит товарищ Нейман, радостно оттого, что я нашелся.
- А Полинька? - просто так спрашиваю я.
- Склонял. Но покамест нет возможности выступить с развернутой программой. Надеюсь, удастся у крутовщины.
- Склонял - как?
- Сказал ей, что я импотент. Она поддалась на уловку, засунула руку в ширинку и - хахаха, Нейман, никогда не говори мне этого слова!.. Но наш Пушкин! Сыплет стихами, как... И осетину выдал из их поэзии, и чеченцу. Я попросил Иосифа Бродского - тут же десять минут читал Бродского. Что-то там такое: октябрь, море поутру щекой лежит на волнорезе. Сейчас вспомню еще.
Октябрь. Море поутру. Не знаю и не хочу знать я никакого Бродского. Но октябрь. Море. Не море, а Меджуда. Шорох опадающего сада. Шепот последних листьев. Роса, высыхающая на теплом солнце, как слезы любимой от единственного необходимого слова. Уже не необходимого. Я обнял товарища Неймана.
- Ладо, - в замешательстве говорит товарищ Нейман. - Мой принцип всегда все строить на паритетных началах. Но ты знаешь мою наличность.
- Не беспокойся, - бодаю я его в грудь: столь выше он меня. - Если бы я был царем средней руки, я бы сегодня пропил все царство! А на кой оно мне теперь, когда слово мое уже не - необходимое.
- А почему только средней?
- Для большой руки дня бы не хватило. Октябрь. И как ты сказал, Андхой поутру?
- Ладооо! - что-то заподозрил товарищ Нейман.
Правительственная, наверно, пульсом пробивается по проводам. Час? Третий. Плюс два. У нас вечереет. Стынет и без того стылое небо. Сырой мороз лезет под шубку. Она кутается. Мордашечкой - в воротник. А мороз - со стороны подола. К ногам. Выше. К попе. Она сердится. И вдруг кто-то обнимает ее глазами. Кто-то подходит. Кто-то с ней заговаривает. Ведь меня нет. От меня есть только гнусные письма про матерщинника Сактабаева, про верного мне Светика, про верблюдов дона Педро, про Махмадов, Ахмедов, Масудов, то есть несчастных андхойских, даулатабадских, мейменинских мужиков, виноватых только в том, что в верхах кто-то что-то затеял и нас в связи с этим туда послал. Про все есть в моих письмах. Нет только про самое главное, нет только самого главного. Скрипят мерзлые трамваи. Снует мерзлый народ. Она одна. И кто-то подходит к ней с обнимающими глазами. Эх, Тома, Тома! Тебе бы за твою пулю поставили памятник все женщины мира, а может быть, даже и все несчастно-влюбленные. Первые - из чувства удовлетворенной мести. Вторые - за то, что им стало бы куда возлагать цветочки.
Мы вернулись за стол. Кавказцев уже не было. Геля влюбленно посмотрел на меня. Я ему ответил виноватым взглядом. Он спросил, не почитать ли грузинских поэтов. Полинька, явно перепившая, вдруг пожелала знать, с какой стати мне
взбрело - причем совершенно бездарно - изображать из себя грузина.
- Что это за Ладо, хахаха! - затрезвонила она едва не медью. - Это же обычное русское имя Вовка!
Собственно, так оно и было. Ладо - Вовка, Владимир. Но как-то всем я был
Ладо - при полном знании, что Владимир.
- Хахаха! - пыталась вернуть своей медной монете серебряный привкус Полинька. - Я тоже часто выдаю себя за грузинку. У меня это получается лучше.
Я поглядел в окно. Предзакатное солнце, дитя восходного, длинными остывающими тенями повторило акварель заснеженной угрюмой громады уральских лесов, искусно вписав в нее верблюжьецветный камень грузинского храма. Бедняга Тома потерял аппетит, усох и не может более смотреть на воду. Вполне станется, что с этой поры он запьет. Может быть, начнет вечерами сидеть перед телевизором и ждать вестей о наших краях. Можно предположить, что он выучит русский язык и напишет моему отцу гневное письмо, что-де позволяет себе твой сын, сколько можно глумиться над бедным стариком, неужели нет у него и минуты, чтобы приехать? Тома, дети
которого - по рассказам соседей - от его характера специально выпросили себе самые верхние этажи, чтобы без лифта к ним не подняться и в два дня, а лифт изувечили навеки, этот Тома прозевал меня бездарно, как и товарищ Нейман в свое время -Полиньку. И другого шанса жизнь не даст. Никогда. Но как я Тому оставлю? Я пришел утром. Мои персики, тучно политые бессовестной, отведенной не в очередь, водой, мирно шелестели листьями. Маленький сморщившийся Тома спал у себя в саду на скамейке из доски древнего сельскохозяйственного орудия кало, в котором кое-где еще торчали кремневые вставыши. Он спал, а остатки его трапезы - сыр и хлеб - косо поглядывая на меня через виноград и сетку изгороди, клевали дрозды. И Тома их не слышал. И старинное его ружьишко было помечено их глумливыми знаками. Какая там пуля! И как кому об этом скажешь? И как кому скажешь, что всех бездарнее я прозевал мою лю... впрочем:
- Ну, а теперь - к Крутову! - Я встал и пошел платить.
- Старик, - сказал мне Геля, когда я вернулся. - Не слушай эту стерву! - Полинька при этом отозвалась своим "хахаха". - Я тебя понимаю. Нет в мире народа величее русского. Только он может быть и Ладо, и Вовкой. Это народ, который все понимает, всех принимает, но остается самим собой непоколебимо. Остальные против него - дикари. Кичатся перед ним. Презирают его. Но как раз ведут себя так, потому что - дикари. А любой русский Ваня или Вовка это понимает. И прощает. Прости ее. Давай, я тебе почитаю неизданного Пушкина. Потому что против
Пушкина - опять же - эти все... - Он, вероятно, хотел назвать несколько великих западных имен, но лишь пренебрежительно махнул рукой. - Эти все тоже есть дикари. Титаны древности вынуждены с появлением Пушкина потесниться. Давай, старик, я тебе почитаю из неизданного.